Иоганнис Вейсблатт лежал в своем углу и читал. Шелест страниц был здесь самым робким звуком в сравнении с громкими разговорами и другими шумами.
Станислаус читал письмо от Лилиан: «Я одинока, с тех пор как ты уехал, и хотела бы спросить: тебе так до сих пор и не удалось достать шелку на украшение детской колясочки для нашего второго…» Он скомкал письмо и выбросил. Бумажный шарик угодил на раскрытую книгу Вейсблатта, а оттуда упал в сапог, стоявший перед койкой Вейсблатта. Станислаус посмотрел вниз:
— Прошу прощения.
Поэт поднял голову.
— Я опять ее встретил. Как-то она изменилась, и не подойдешь. Вот мука! Элен! — Женское имя прозвучало у него как название сладкого заморского плода.
Станислаус смотрел в одну точку. Он думал о тех влюбленных с набережной Сены — о своей парочке!
Август Богдан толкнул пишущего Роллинга:
— Опять Бюднер на меня смотрит.
Роллинг с неохотой оторвался от своей писанины:
— Не болтай! Вспомни про двадцать марок!
Август Богдан послушался. Эти двадцать марок он отослал своей жене в Гуров. Чтобы она купила на них поросенка.
— Что читаешь? — спросил у поэта Станислаус.
— Философию, Шопенгауэра. Довольно интересно.
— Раньше ты все хвалил Ницше. По горло сыт сверхчеловеком, грезами о сражениях?
— Я, как бы это сказать, я его перерос.
В комнате поднялся шум. Картежники в другом углу накинулись на Богдана, наблюдавшего за игрой:
— Пошел отсюда!
Богдан направился к Крафтчеку, вытащил из кармана жевательный табак и предложил кусочек хозяину мелочной лавки.
— Я гусиное дерьмо не употребляю! — заявил Крафтчек.
Станислаус постучал по краю кровати Вейсблатта:
— Они мне очень подозрительны, твои философы.
Вейсблатт сел:
— Ты же Шопенгауэра не читал.
— Зато читал Ницше, ты мне его дал.
Вейсблатт пришел в раздражение.
— Человек меняется, насколько я знаю!
— Ты католик? — спросил в своем углу Крафтчек.
Богдан покачал головой и сплюнул жвачку на пол. Крафтчек сквозь дыру в носке обрезал себе перочинным ножиком ноготь на большом пальце.
— Католиком быть лучше, потому как тогда у тебя есть святые, у которых можно попросить совета. Я бы не хотел быть евангелистом, потому как к кому мне обратиться, ежели у меня в лавке свежая селедка перестоит и завоняет?
— А для железной дороги у вас тоже святые есть? — поинтересовался Богдан.
Станислаус не мог удержаться и не задеть немножко философов юного Вейсблатта:
— Кайзер как-то призвал в кавалерию этого Ницше, отца сверхчеловека. Философу пришлось чистить лошадей, и ничего у него не получалось. Вот он лежал под брюхом лошади и канючил: «Шопенгауэр, помоги!»
Вейсблатт даже не улыбнулся.
— Анекдот, насколько я знаю.
— Это написано в биографии Ницше.
Вейсблатт вдруг воодушевился:
— Сказать тебе, до чего я додумался?
Станислаус сполз с верхней койки и присел на краешек койки философа; игроки в скат уже пели.
Они играли на вино.
Вейсблатт закурил одну «амариллу». Он все еще не курил никаких других сигарет. «Амариллу» ему регулярно присылала в Париж его матушка. Бледно-голубое облачко дыма заволокло голову поэта, и то, что он говорил, тоже было окутано этим дымом.
— Философы, насколько я знаю, чем древнее, тем мудрее. Современные вообще мало что стоят. Философия в упадке.
— Беда в том, — сказал Станислаус, — что твои мудрецы давным-давно мертвы. Очень мне хотелось бы знать, что они сказали бы о нашем времени.
— Если б ты был католик, ты бы скорее заметил, что человек — это просто-напросто мушиное дерьмо, — вещал в другом углу Крафтчек, грызя масляное печенье. — Господь сажает тебя туда, куда считает нужным.
— Разве у вас, католиков, Господь — муха? — спросил Богдан.
Все выглядело так, словно дни их в Париже сочтены. Господа офицеры тоже нелегко и совсем неохотно расставались с этим дивным городом. Им надо было еще свыкнуться с мыслью, что тепло и все блаженство мировой столицы придется сменить на крестьянские хаты и деревенских баб в студеной, зимней России.
— Эх, друг-приятель, черт бы побрал военное ремесло!
— А вам бы все на шлюхах верхом ездить, а не на лошадях?
— Так, легкий приступ тоски, прошу прощения! Ваше здоровье!
Должен был состояться большой батальонный праздник, прощальный праздник, ибо слухи об отъезде, о грандиозном марше на Восток, подтвердились. Прочесали все роты в поисках своих собственных артистов. Родина не посылала в Париж фронтовые труппы. Все самое лучшее теперь отправляли на Восток. В офицерском корпусе, впрочем, мало об этом печалились: немецкие танцовщицы были недостаточно лакомым кусочком. Они обнажались ровно настолько, насколько это позволяли армейские правила, и в сравнении с известными парижскими дамами производили впечатление закованных в броню германских валькирий из опер Вагнера. Ротмистр Беетц, правда, опасался парижских дам. Они разлагающе действовали на мужскую породу. Он еще задолго до прощального праздника выписал в Париж свою баварскую жену-пивоваршу. Явилась сизоносая женщина в чепчике с завязками и перышками, в длинном манто из серебристых лис и с пятью громадными кофрами.
Кто-то рекомендовал Станислауса на батальонный праздник. Он должен был выступать как колдун и гипнотизер. Если это необходимо, его могли освободить от службы, чтобы он присмотрел в городе какой-нибудь реквизит для своего номера экстра-класса. В Станислауса закрался страх. Неужто Богдан проболтался? Но приказ есть приказ.
На кухню к нему явился Роллинг:
— Это я про тебя сказал.
Станислаус возмутился:
— Хорош товарищ!
— Не будь дураком, — успокоил его Роллинг. — Возьмись за этих молодчиков, проделай с ними свой фокус-покус! Каждый делает что может! Они глупей, чем ты думаешь. И пусть твои дружки-фельдфебели попляшут! Я кое-что придумал.
В казарме были проведены пробные сеансы ротного гипнотизера. Рядовой Август Богдан, бывший сторож железнодорожного переезда из Гурова, что под Фетшау, огородник, специалист по разведению огурцов, веривший в ведьм и в начальника станции, был ввергнут в оцепенение. Станислаус положил его как мостки между сиденьями двух стульев. Вилли Хартшлаг, пожелавший тоже непременно выступить, дабы кухня была полнее представлена, сидя на доской лежавшем стороже и болтая ногами, выпил целую бутылку вина.
— Сижу как на лавочке.
Он сунул под нос застывшему сторожу пустую бутылку. Богдан был далеко отсюда и вовсе не хотел пить. Ему грезилось, что он проклят и спит в стогу сена в Шпреевальде.
Вилли Хартшлаг видал в балагане, как загипнотизированному человеку протыкали щеки иголками и в кожу на шее втыкали вязальные спицы. Он жаждал повторить этот номер. На всякий случай он выдул еще бутылку вина и попросил загипнотизировать его.
— Если почувствую укол, я тебе вмажу! — предупредил он Станислауса. — Я твое начальство, не забывай!
Иголки молниеносно прошли сквозь одутловатые щеки первого повара, а он и не пикнул.
Крафтчек тоже вызвался участвовать в номере Станислауса:
— Ты меня так заколдуй, как будто я снова дома, в Верхней Силезии, и еще мне охота увидать, как там идут дела в лавке, все ли там в порядке.
И это тоже удалось, даже в присутствии вахмистра Цаудерера. Вахмистр немного посерел лицом, прыгал вокруг Станислауса как воробей вокруг особенно большого конского яблока.
— У вас эта сила врожденная или как? — Роллинг ткнул Станислауса в бок.
— Врожденная, господин вахмистр, — ответил Станислаус.
— Так я и думал, — произнес вахмистр. — У меня на это глаз наметанный. Не вчера родился.
Батальонный праздник уже не пугал Станислауса.
15
Станислаус становится много странствовавшим магом, угощает пятерых фельдфебелей водою, и его «искусству малых форм» бурно аплодируют.
В канцеляриях рот висели большие, грубо намалеванные плакаты: батальонный праздник был объявлен! В программе было около двадцати эстрадных номеров. Пусть там, в Берлине, знают, что свет не сошелся клином на фронтовых актерских труппах. Здесь имеются и собственные резервы: танцовщики и акробаты, силачи и гимнасты, исполнители женских ролей и огнеглотатели. На плакате был и призыв: «Все, кто имеет знакомства среди парижских дам, могут привести их с собой для украшения праздника!»