Но легкая улыбка была в действительности только иллюзорным физическим отпечатком, наложенным на ее лицо естественным расслаблением мышц после горестного напряжения. Лишь через минуту-другую Идуцца начинала узнавать свое домашнее отечество, и к этому моменту в ней не оставалось больше ни единого воспоминания; эти события были полностью изгнаны из ее памяти. Могла рассказать только о том, что у нее сильно закружилась голова, а потом услышала как бы шум воды, чьи-то шаги и неясное жужжание, и все это доносилось как бы издалека. В последующие часы девочка выглядела утомленной, но непринужденно и мило болтала — куда больше, чем обычно, как если бы, сама того не зная, освободилась от какого-то груза, намного превышающего ее силенки. Со своей стороны она, даже и впоследствии, полагала, что перенесла обыкновенный обморок, не зная о совершенно театральных мимических движениях, которые его сопровождали. И родители предпочитали оставлять ее в этом неведении, предупреждая, однако, чтобы она никому не говорила о том, что подвержена приступам, дабы не подпортить себе перспективы будущего замужества. Таким вот образом в семье появилось еще одно скандальное обстоятельство, которое следовало скрывать от внешнего мира.
Древняя народная культура, которая до сих пор бытует на территории Калабрии, особенно среди крестьян, отмечала религиозным клеймом определенные непонятные недуги, приписывая часто повторяющиеся приступы вторжению святых сил, либо сил низшего порядка, которые в этом случае можно отогнать только чтением ритуальных молитв в церквах. Дерзкий дух, который гораздо чаще вселялся в женщин, нежели в мужчин, мог оделить и какими-то необычными свойствами ну, например, даром излечивать болезни, или даром пророчества. Но его вторжение воспринималось как лютое испытание, ниспосланное безо всякой вины слепо избранному одиночному созданию, дабы оно вместило в себя трагедию целого общества.
Разумеется, учитель Рамундо, поднявшись по социальной лестнице, давно уже вышел из магического круга крестьянской культуры; более того, он по своим философско-политическим убеждениям был позитивистом. На его взгляд любые болезненные проявления могли происходить только от расстройства телесных функций или заболеваний каких-то органов. В этой связи его огорчало плохо скрываемое от самого себя подозрение, что, возможно, он сам испортил, еще на уровне семени, кровь своей девочке через злоупотребление алкоголем. Но Нора, едва видела его хмурым, изо всех сил стараясь успокоить, говорила: «Да нет же, не мучай себя всякой ерундой. Посмотри-ка на семейство Пальмьери — там всю жизнь все пили — и отец, и дед, и прадед. А эти Маскаро, те ведь своим малышам вино давали вместо молока! И что получилось? Они все здоровяки!»
В предшествующие годы, когда наступали самые жаркие месяцы, семья обычно переселялась на Калабрийский мыс, в дом отца Джузеппе; но в это лето они так и не двинулись из своей разогретой солнцем квартирки в Козенце из-за страха, что скрываемый недуг Идуццы накатит на нее в деревне на глазах у дедушки с бабушкой, дядьев и двоюродных братьев. И возможно, жара и духота города привели к учащению приступов.
Впрочем, отпуска в деревне тут же прекратились вообще, потому что из-за разразившегося в ту памятную зиму землетрясения, которое разрушило Реджо и опустошило окрестные долины, дед с бабкой перебрались к другому своему сыну, в хижину в горах Аспромонте, где из-за тесноты решительно никого нельзя было приютить.
Из прошлых своих каникул Ида помнила странных кукол из хлеба, которых бабушка пекла для нее в печи и которых Ида качала, с отчаянием отказываясь их съесть. Она не выпускала их из рук даже в постели, и приходилось тихонько отнимать их уже ночью, когда она спала.
Еще в памяти ее застрял оглушительный крик, повторяемый рыбаками, собиравшимися охотиться на меч-рыбу с береговых утесов; в ее воспоминаниях он звучал как «Фа-ле-уу!».
К концу того лета, после последнего приступа, случившегося у Идуццы, Джузеппе набрался решимости и, сев вместе с девочкой на осла, взятого взаймы, повез ее в больницу, расположенную за пределами Козенцы, где работал врач, бывший его старинным кумом; он квартировал теперь в Мональто, но медицине он учился на севере, по самой новейшей методике. Под пальцами осматривавшего ее врача Ида, хоть ей и было стыдно, смеялась из-за щекотки, и смех ее был похож на звон бубенчика. А когда, по окончании осмотра, отец уговорил ее поблагодарить доктора, она по уши покраснела, выговаривая «спасибо», и тут же спряталась за спину отца. Доктор объявил, что она вполне здорова. И, зная заранее от Джузеппе, что она при этих своих припадках никогда не получала ранений, не кричала, не прикусывала языка, и не демонстрировала других опасных признаков, он заверил, что нет решительно никаких оснований беспокоиться за ее здоровье. Эти приступы, объяснил он, почти наверняка являются временными явлениями пубертальной истерии, и они должны сами собою исчезнуть в ходе ее физического развития. Между тем, с целью избежать этих проявлений, в особенности в виду скорого начала учебного года (с первых лет жизни Ида привыкла сидеть на уроках своей матери, которая не знала, где же еще можно ее оставить), прописал успокаивающие капли, которые следовало принимать каждое утро после пробуждения.
Ида и Джузеппе проделали обратный путь весело и оживленно, под привычные песенки из отцовского репертуара, и Ида тоже иногда фальшиво подтягивала своим неустоявшимся голосишком.
С этого самого дня ход событий стал подтверждать предсказания доктора. Простое успокаивающее снадобье, которое Идуцца безропотно принимала ежедневно, оказывало свое благотворное действие, и никаких отрицательных последствий не было, разве что легкая сонливость и притупление чувств, которое девочка переносила без жалоб. И с тех пор, не считая единственного приступа, случившегося летом, странный недуг больше ее не посещал — по крайней мере в такой грубой форме, как раньте. Бывало, время от времени, что он в какой-то мере давал о себе знать, но в до того урезанном виде, что выглядел бледным намеком на то, что бывало прежде — легкое головокружение и какая-то приостановка чувств, отражавшаяся на лице девочки как некая тень бледности, набегавшая на лицо подобно легкому туману. Туманы эти были настолько мимолетны, что ускользали от всех присутствующих и даже от сознания самой Идуццы; однако же, в отличие от бурных припадков, случавшихся ранее, эти неуловимые приступы оставляли в ней какое-то грустное беспокойство, смутное ощущение путешествия назад во времени.
Эти признаки, оставленные былой болезнью, стали проявляться все реже, все слабее. Они снова вернулись к ней и стали повторяться довольно часто, когда ей исполнилось одиннадцать лет, а потом, после того, как миновал период созревания, они исчезли почти полностью, как и обещал в свое время доктор. Вот тут-то Ида смогла отказаться от успокаивающей микстуры, и обычные девичьи настроения стали проявляться в ней совершенно свободно.
Возможно, что именно отмена этого лекарства была причастна к изменению ее сна. Ее ночные сновидения стали длиться потоком, они льнули к дневным переживаниям, то уходя, то снова возвращаясь, до самого конца жизни, переплетаясь с ее бытием, как паразиты или шпионы, нежели как добрые товарищи. Будучи еще перемешанными с запахами детства, эти первые сны уже несли в себе зародыш боли, хотя сами но себе они не были такими уж болезненными. В одном из снов, который с различными вариациями периодически к ней возвращался, ей представлялось, что она бежит по какой-то местности, затянутой то ли мглой, то ли дымом (может, это была фабрика, а может, большой город или его окраина), и прижимает к груди маленькую голую куклу пунцового цвета.
Мировая война 1915 года обошла Джузеппе стороной, помогла его хромая нога. Но опасности, связанные с его пораженческими настроениями, витали вокруг Норы, словно пугающие призраки, так что и Идуцца тоже научилась остерегаться определенных тем, любимых отцом (хоть они и затрагивались еле-еле, заговорщическим полушепотом). И немудрено — уже со времен войны в Ливии в одном только городе Козенце не счесть было арестованных и приговоренных за пораженчество, думавших, как и отец! Так нет же, он норовил встать и, подняв палец, вещал: «Отказы от повиновения станут все более частыми; и тогда о войне и об армии в том виде, как мы их сейчас представляем, останутся только воспоминания. И времена эти уже близки. Толстой!»