— Ты забыл? — спросила Римона с улыбкой.

— Что забыл?

— Я сижу и жду.

— Ждешь? — удивился Ионатан, и легкое смятение охватило его: что это значит? Чего она ждет, возможно ли, что она уже все знает?

— Я не понимаю, — сказал он. — Чего ты ждешь?

— Я жду, чтобы, как мы договорились, ты, Иони, расставил фигуры на шахматной доске, а я включу радио, потому что сейчас передают фугу Баха. Вот, вышивание мое уже у меня, а ты говорил, что встанешь и возьмешь с радиоприемника свои сигареты, ты не захотел, чтобы я принесла их тебе, но позабыл и уселся, не взяв сигарет. Не вставай — я их тебе принесу.

Они сидели в креслах друг против друга. По радио зазвучала музыка. Из-за грозы время от времени возникали помехи, словно хриплый кашель сотрясал мелодию. Римона обхватила, по своему обыкновению, чашку обеими руками, вбирая ее тепло. Ионатан в последний раз повторил про себя те слова, которыми решил воспользоваться.

— Что до меня, то можно начинать, — сказала Римона.

Однажды, во время ночной вылазки их особого подразделения, действовавшего по ту сторону границы, в окрестностях деревни Таркумия, Ионатана внезапно охватил смертельный страх, совершенно необъяснимый. В полной — хоть глаз выколи — темноте, среди мрачных скал, вдруг, как удушье, начал подниматься в нем злорадный смех: онинас поджидают, каким-то неведомым образом стало имизвестно, что нынешней ночью мы пройдем здесь, по руслу пересохшей реки, и онидожидаются нас, притаившись в засаде, залегли, невидимые, но видящие нас, онисмеются беззвучно — капкан уже захлопнулся. Какая-то тень на мгновение коснулась ее лба, губы Римоны приоткрылись, так что Ионатану даже видны были ее зубы. Он представил себе бесконечные пространства белых песков, сверкающих под солнцем, безжалостно обжигающий полуденный свет в пустыне Цин, возле места, отмеченного на карте как Эйн-Архут. Эти воспоминания затопили Ионатана болью, не похожей ни на какую другую боль. И, погрузившись в нее, Ионатан закрыл глаза, и вспомнилось ему начало их любви. Последние недели перед свадьбой. Долгое путешествие в джипе через горы до серого плато. Ночь. Запах сложенного из хвороста костра. Ее полудетские груди, словно теплые птенцы в ловушке его тяжелых ладоней, они оба в спальном мешке, в пустыне, позади застывшего джипа, в дыму догорающего костра. И ее слезы, и шепот: «Не обращай внимания, Иони, это не из-за тебя, ты продолжай, не обращай внимания». И конец их любви помнился ему: половина третьего ночи, зима, три года тому назад, слова, которые она сказала ему: «Видишь ли, Иони, у многих девушек это так, не принимай близко к сердцу».

Он вспомнил ее первую и последнюю беременность. Мертворожденную девочку, на которую он не пожелал взглянуть в больнице. И снова пришла мысль: тело ее прекрасно, как мрамор, холодный и нежный. Его последние, унизительные попытки оживить этот нежный, бледный мрамор — пусть даже ценой боли, обиды, гнева. Сколько дней, ночей, вечеров, ночей, дней… И эта ее отстраненность, ее страдания, которые он мог лишь вообразить, хотя и вообразить их ему было не дано. Его одиночество. В три часа ночи, на широкой чистой простыне, под чистым светлым потолком, когда все кажется ослепительно белым, как скелет в мертвом свете полной луны за окном, когда сна ни в одном глазу, и все же ты как бы в плену жуткого белого сна — посреди полярной пустоты, в сердце тундры, в снежных полях; ты одинок и навечно останешься одиноким рядом с ее безжизненным телом. И постыдное бессилие слов. Ложь. Уныло замалчиваемая правда. Сон. Бодрствование. Кончики ее пальцев бледны. Чуть виднеются ослепительно белые зубы. Ее обнаженное тело летом, под холодным душем, хрупкое тело монашенки, пробуждающее чувство жалости. Смысл ее молчания. Его молчание. И всегда — незыблемое мертвое пространство между ее и его молчанием. Ее обманчивая, вводящая в заблуждение красота. Эта кажущаяся нежность, к которой невозможно приблизиться даже в миг самого страстного прикосновения. Кожа его лица, мускулы его живота, его волосатая грудь помнят скользящее касание ее маленьких твердых грудей. Горькие, терпеливые попытки быть принятым, все более и более безнадежные усилия найти какой-то несуществующий путь — поглаживанием, покусыванием, лестью, молчанием, жестокостью, в темноте, в полумраке, в жарком свете полдня, когда дует из пустыни знойный хамсин, перед рассветом, в постели, под льющуюся с пластинки мелодию «Чары Чада» (или без нее), в роще, в автомобиле, в песках, ногтями, любовью, жалостью, губами, языком, утонченностью, отеческой нежностью, ненавистью, как ребенок, как дикарь, как обезьяна, в приступах отчаяния, в приливах веселья, с мольбами и непристойной бранью, унижая и рабски покоряясь, — все напрасно. Хрипенье его легких, похожее на стон и рыдание, в миг удовлетворения, одинокого, безобразного, далеко-далеко от нее и далеко-далеко от себя самого, далеко от любви, далеко от любых возможных слов… И новые попытки, и опять в конце этих попыток — ее застывшее молчание, ее онемевшие губы, она не потрясена, не обижена. Прародительница всего живого. Мертвая пустыня. Ты продолжай Иони не обращай внимания это не твоя вина ты просто делай со мной все что ты хочешь не обращай внимания…И тело ее, почти безжизненное тело. И язвительное шуршание холодной ткани, разделяющей их, и шелест разрываемого шелка. Напрасно ее губы зарываются в волосы на его груди, напрасно ее влажный язык спускается к низу его живота, и тут он хватает ее и начинает трясти, как остановившиеся часы, от его неистовства сотрясаются ее плечи, ее спина, все ее тело. И даже случившееся однажды — грубые пощечины: он бил так, словно перед ним строптивая лошадь, тыльной стороной ладони, даже кулаком, и это оказалось напрасным. И снова и снова эта ползком подбирающаяся погибель, это накапливающееся томление страсти, и ужас, и раскаяние, и стыд, и уловки, и всплеск сдерживаемого ехидства. Его сдавленный, задыхающийся крик — будто из подводной глубины. И потом, после всего — его вопрос. И ее молчание. Ее вопрос. И его молчание. И сразу, в любое время года, всегда безумие ее купаний, ее стремление немедленно очиститься, она словно соскребает с себя свою оскверненную плоть, словно смывает заразу или отраву, с помощью горячего душа и мыльной пены полностью избавляясь от оставшегося его запаха, от своего запаха, и возвращается в их постель, источая аромат ненавистного ему детского миндального мыла, вся розовая, вымытая, словно младенец, словно ангелочек на китчевых цветных литографиях. И почти мгновенно засыпает. Она засыпает, а за стеной едва ли не каждую ночь раздается смех другой женщины, а летними ночами через открытые настежь окна доносятся с лужайки перешептывания молодых парочек. А может, встать однажды, схватить кухонный нож и наконец-то проткнуть ее нежную кожу, вспороть ее плоть, вскрыть вены и артерии, и дальше — раскроить все. Разворотить ее темные внутренности, жир, хрящи, до самой глубины ее пещер и расселин, до самых костей раскромсать ее, пусть хоть однажды закричит, пусть вопит во все горло, потому что довольно, хватит, нет больше сил зимой и летом, в праздники и будни, днем и ночью, утром и вечером видеть ее рядом. И такой далекой.

Так случилось, что Ионатан, хотя и не забыл тех слов, что заготовил заранее для этого вечера, вдруг почувствовал, что они ему столь же противны, как и любые другие слова, как вообще любой разговор. Если бы только можно было представить ей всё в виде чертежа или сыграть некую мелодию, а еще лучше изобразить на листе бумаги простыми математическими символами четкую формулу.

— Кофе, — начал он, — что ты мне приготовила… Мне очень жаль… Я забыл его выпить, а теперь он совсем остыл.

— Есть еще горячий кофе в кофейнике, стоящем на маленьком огне. Я свой кофе тоже не выпила, потому что вышивала и задумалась. Я принесу нам горячего кофе.

— О чем ты задумалась, Римона? — Он открыл глаза и посмотрел на голубой цветок пламени обогревателя за раскаленной железной решеткой. И заметил, как быстрые нервные токи пробегают по шерсти Тии, которая разлеглась, вытянув лапы, перед обогревателем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: