— Послушай, Римона, этот итальянец… Знаешь, как он говорит «я налью»? «Я проливать». А как он говорит «потоп»? «Утоп». Ты не слушаешь! Может, ты мне хоть раз объяснишь, почему это ты меня не слушаешь? Почему, когда я говорю, ты не слышишь, не отвечаешь, тебя вообще здесь нет, ты где-то совсем в другом месте… Черт знает где ты находишься!.. Почему? Ответь мне…

— Не раздражайся, Иони.

— Ну вот, и ты туда же. Что это со всеми вами сегодня? Все мне с утра твердят: «Не раздражайся, не раздражайся». А я и не раздражаюсь вовсе. Ну а если даже и так? Хочу и раздражаюсь, что с того? Мне это запрещено? Почему? Каждый тут возникает, спасая мою душу. Каждый начинает спорить со мной, и так целый день. И ты, и Уди, и итальянец, и мой отец, и Эйтан Р. — все в один голос. Да ведь так можно спятить. Утром этот психованный итальянец пристал: давай, мол, починю тебе ботинок… Вечером ты с этой тряпкой-пиджаком… Еще немного — и явится мой отец, чтобы возложить на меня какую-нибудь задачу и позаботиться о моей душе… А ты сама посмотри, прошу тебя. Посмотри в сегодняшней газете, там, вверху. Как эти сирийцы говорят о нас на своих сборищах, а мой отец хочет заключить с ними мир, устроить братание народов, эдакий свадебный пир, а они жаждут лишь одного: резать нас и пить нашу кровь… Да ты опять мечтаешь, не слыша ни одного моего слова!

— Я здесь, Иони, что с тобой? И я не твой отец…

— Ты бы лучше послушала, какой ливень хлещет на улице, пока ты тут настаиваешь на том, что дождь перестал, и посылаешь меня за керосином. Будь добра, подойди к окну, глаза у тебя есть, взгляни на улицу и сама убедись, что там творится…

И позже, когда Римона и Ионатан сидели друг против друга и пили в молчании по второй чашке кофе, тьма на улице все сгущалась и сгущалась, и чернеющие небеса стремились соприкоснуться с раскисшей землей, и кроны деревьев на аллеях кибуца шумели так, словно дождь — это угрожающий им топор, а где-то там, за раскатами бури, слышалось низкое мычание коров, и чьи-то стопы, исполненные смертной тоски, пробивались сквозь завывания ветра. Неожиданно, без всякой видимой причины, возникла перед мысленным взором Ионатана арабская деревня Шейх-Дахр. Он представил, как хлещущий во тьме ливень уничтожает остатки занесенных пылью лачуг, превращая снова в прах то, что было некогда создано из праха. Как там, где нет не только человека, но даже крохотного светлячка, расстаются с последней надеждой вросшие в землю развалины и внезапно в ночи скатывается наземь какой-нибудь шаткий камень, который до этого мгновения, упорствуя, держался за другие камни, да вот, спустя двадцать лет, сдался и рухнул во тьму. На холме, где стоит Шейх-Дахр, в такую бурную ночь нет ни одной живой души, даже бездомная собака не забредет сюда по ошибке, даже птица не залетит, разве что душегубы вроде Болонези, вроде меня, вроде Биньямина Троцкого могли бы скрываться там. Ни души, безмолвие, тьма да эти зимние ветры, и лишь покосившийся минарет со снесенной верхушкой торчит, как кривой обрубок. Логово убийц, говорили нам в детстве. Банды тех, кто жаждет нашей крови, гнездятся там, повторяли нам. Наконец-то мы сможем вздохнуть спокойно, услышали мы, когда деревня Шейх-Дахр стала грудой развалин. Теперь там, где была деревня Шейх-Дахр, только руины, темень да густая, непролазная грязь. На опустевших скалистых склонах не осталось ни убийц, ни жаждущих крови банд… Минарет, с которого велся снайперский огонь по кибуцной усадьбе, был наполовину обрушен прицельным выстрелом из миномета. Стрелял — так у нас утверждали — сам командир ПАЛМАХа, боевой организации, предшественницы Армии обороны Израиля. И вот сейчас все заливает непрекращающийся черный дождь… А когда я был мальчишкой, то отправился как-то в Шейх-Дахр один — искать клад золотых монет, зарытый, как говорили, под плитками, которыми был вымощен пол в доме шейха; вот я и стал выковыривать одну за другой эти зеленые узорные плитки и копать, копать под ними в поисках потайной лестницы, ведущей в глубину, в тайник; я копал и дрожал от страха, потому что были там и летучие мыши, и филин, и души всех умерших стариков той деревни… А в тех историях, которые рассказывали нам, когда мы были маленькими, блуждающие привидения, бывало, подстерегали свою жертву, чтобы напасть на нее сзади и задушить костлявыми пальцами… И все же я копал и копал, не находя ничего, кроме какой-то странной серой пыли, подобной пеплу, что остается после пожара; под этой пылью была погребена широкая полусгнившая доска, я вырвал ее, и под нею обнаружились старинные дышло, оглобля, молотило и обломки деревянной сохи, а подо всем этим — снова темная пыль; но я не отступился и продолжал копать, пока вдруг разом не стемнело и злая птица не прокричала надо мной жутким голосом… Тогда я все бросил и побежал оттуда, я понесся по склону холма, запутался в темноте среди разветвлений высохшей реки, заметался меж развалившихся лачуг, добрался до заросшего бурьяном поля, и дальше — меж заброшенными посадками олив, искривленных в точном соответствии с поговоркой: скрючило оливковое деревце почище дряхлого старца, добежал до того места, где когда-то была каменоломня, а вдалеке выли шакалы, и вдруг вой раздался совсем рядом… Я был еще совсем мальчишкой, а мертвые старики жаждали крови, жаждали кровавой резни, подобно этому врачу-сирийцу… И у меня перехватило дыхание… А что принес я из деревни Шейх-Дахр? Ничего не нашел я там, кроме спазм в груди, отчаянного страха и чувства сожаления — оно и до сих пор гложет меня и подталкивает встать сию же минуту и отправиться на поиски хоть каких-то признаков жизни среди этой пустыни, в потоках дождя, не перестающего лить в темноте… Он не прекратится и ночью, не остановится ни завтра, ни послезавтра… Такова моя жизнь, и нет у меня другой… Такова моя жизнь, и она проходит, проходит, проходит… И сейчас, в это мгновение, она зовет меня подняться и идти, ибо кто вернет мне мое время, ведь тот, кто опоздает, опоздает.

Ионатан поднялся со своего места. В наполнивших комнату сумерках его волосатая рука, с которой еще не сошел летний загар, пыталась нащупать выключатель. Наконец он нашел его, включил свет и с минуту стоял, уставившись на загоревшуюся лампочку, словно испугавшись или удивившись странной связи между его желанием, его пальцами, белой кнопкой на стене и желтым светом, льющимся с потолка.

Он снова уселся в кресло и сказал Римоне:

— Ты засыпаешь…

— Я вышиваю, — откликнулась Римона. — К весне у нас будет новая красивая скатерть.

— Почему же ты не включила свет?

— Я видела, что ты погружен в свои мысли, и не хотела тебе мешать.

— Без четверти пять, — заметил Ионатан, — а уже надо зажигать свет. Как в Скандинавии. Как в тайге или в тундре, помнишь, мы учили про них в школе?

— Это в России? — неуверенно спросила Римона.

— Что за ерунда, — ответил Ионатан, — это у Полярного круга. В Сибири. В Скандинавии. Даже в Канаде… Кстати, ты читала в субботнем приложении к газете «Давар» о китах, о том, что их становится все меньше и они вот-вот исчезнут?

— Ты мне уже об этом рассказывал. Я не читаю, потому что мне больше нравится, когда ты рассказываешь…

— Взгляни на обогреватель, — бросил в сердцах Ионатан, — он уже едва теплится. Дождь или не дождь, но я немедленно иду за керосином. А не то обогреватель вообще погаснет.

Римона сидела в соседнем кресле, мягко круглилась линия ее спины; словно прилежная ученица, склонившаяся над уроками, она не отрывала глаз от своей вышивки:

— Возьми хотя бы фонарь.

Он взял фонарь и молча вышел.

Вернувшись, залил керосин в бак обогревателя и пошел вымыть руки. Сколько он ни мыл их с мылом, под ногтями все равно оставались черные следы машинного масла, ведь все утро он работал в гараже.

— Ты вымок, — с нежностью сказала Римона.

— Пустяки, — ответил Ионатан, — все в порядке. Я надевал, как ты советовала, старый коричневый пиджак. Незачем так уж заботиться обо мне…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: