Приказал ему командир срочно взять «языка». Получены были агентурные данные, что противник здесь что-то затевает, и поступил сверху приказ добыть «языка» как можно скорее. Дядя Чередников молча выслушал приказание. На вопрос: «Понял?» - рубанул по обычаю:
- Так точно, товарищ капитан.
Развернулся налево кругом, плаща своего знаменитого не забрал, а взял винтовку и пошёл на передний край, никому не сказавшись и даже друга своего Валентина Уткина не предупредив.
Очень уж требовался «язык». Должно быть, поэтому, не дожидаясь даже, пока стемнеет, дядя Чередников переполз рубеж обороны и, глубоко зарываясь в снег, стал двигаться к немецким окопам так ловко, что и свои, следившие за ним, скоро потеряли его из виду. Но шагах в двадцати от неприятеля что-то с ним случилось. Он вдруг привстал. Слышали бойцы, как у немцев рвануло несколько автоматных очередей. Видели, как, широко вскинув руками, упал навзничь разведчик. И всё стихло. В сгущавшихся сумерках, на месте, где он упал, было видно неподвижное тело с нелепо поднятой рукой.
Немцы попробовали подползти к трупу, но наши сейчас же открыли по ним огонь и отогнали их.
Весть о том, что убит дядя Чередников, быстро дошла до роты. Прибежал Уткин в маскхалате, белый, как халат, взглянул на неподвижное тело с поднятой рукой и тут же полез через бруствер. Едва его удержали, да и не удержали бы, уполз бы за другом, может быть, себе на беду, если бы сам капитан не приказал ему вернуться и дожидаться темноты.
Весь вечер Уткин сидел с бойцами боевого охранения, тянул из фляги спирт, не таясь ладонью стирал со щёк слёзы и всё твердил:
- Ох, человек! Вот человек! Где вам понять, что это за человек за такой был дядя Чередников!..
Когда сгустилась тьма и запуржило в полях, капитан разрешил ему, наконец, ползти за телом друга. Уткин перемахнул через бруствер и, миновав заграждение, двинулся вперёд. Он полз долго, осторожно, локтями опираясь о скользкий наст… Вдруг сквозь шелест летящего снега услышал он тяжёлое, приглушённое дыхание. Кто-то полз ему навстречу. Уткин притаился, замер, тихо вытащил нож, ждёт. И вдруг слышит знакомый хрипловатый шёпот:
- Кто там? Не стреляй: свои. Пароль - миномёт. Чего притаился, думаешь, не слышу? Мелко плаваешь, сахарницу видно. Помогай тащить, ну!
Оказывается, дядя Чередников, понимая важность задания, решил на этот раз рискнуть. А расчёт у него был такой: незаметно приблизиться к немецким окопам, нарочно дать себя обнаружить, упасть до выстрелов, притвориться мёртвым и ждать, пока с темнотой кто-нибудь из немцев не направится за его телом. И вот на этого-то немца напасть и взять его.
- Я с ними третью войну дерусь. Повадки их мне известные. Нипочём им не стерпеть, чтоб труп не обшарить. Часишки там, или портсигар, или кошелёк, - это им очень интересно, - пояснил он потом товарищам.
После этого случая сам генерал, командир дивизии, которому Чередников очень угодил «языком», вручил ему сразу - за прошлые дела медаль «За отвагу», а за это - орден Красной Звезды.
Ох, и праздник был же в роте! Хватив в этот день сверх положенной фронтовой нормы, неразговорчивый Чередников расчувствовался, вернул Валентину Уткину заветный кисет - с наказом не драть носа перед старым служивым, а потом принялся рассказывать товарищам, как совсем ещё желторотым новобранцем участвовал он в брусиловском наступлении в 1916 году, как бежали под русскими ударами немцы по Галиции и как вызвался он, Чередников, с партией лазутчиков проникнуть во вражеский тыл. Собственноручно взял он тогда в плен, обезоружил и привёл к своим австрийского капитана и получил за это свою первую боевую награду - георгиевский крест. Рассказывал он ещё, как бежали немцы от Красной Армии на Украине в 1918 году и как гнали их красные полки, наступая немцам на пятки. С группой разведчиков ходил тогда Чередников к немцам в тыл. Они отбили у немцев штабные повозки, полковую кассу и автомашину с рождественскими подарками, захватили важные документы. И за это сам командир дивизии подарил Чередникову серебряные часы.
Старый разведчик вытащил из кармана эти большие толстые часы, на крышке которых были выгравированы две скрещенные винтовки и надпись: «За отменную храбрость, отвагу и усердие». Часы ходили по рукам, и когда они вернулись к хозяину, тот задумчиво посмотрел на циферблат.
- Ох и ходко сыпали тогда немцы от нас, ребята. Аллюром три креста, только глушители себе руками прикрывали. И теперь побегут, скоро побегут, уж вы верьте дяде Чередникову. Потому - тогда мы были кто? Какие мы были? А теперь кто? Какие мы теперь, я спрашиваю? Тогда-то до Берлина мы за ними не добежали, сил нехватило, а теперь, ребята, будьте ласковы, без того, чтобы трубку вот эту об какое-никакое берлинское пожарище не раскурить, домой не вернусь. Может, думаете, хвастаю? Ну, попробуй, скажи кто, что хвастаю?
И никто этого не сказал, хотя говорил это старый солдат, когда войска наши ещё штурмовали Великие Луки и до Берлина было далековато.
1943 г.
РОЖДЕНИЕ ЭПОСА
В заметённом снегом прифронтовом овражке, ограждённом от ветра и взоров неприятельских наблюдателей порослью невысокого лохматого соснячка, где наступавший батальон делал короткий привал, я стал свидетелем такой любопытной сцены. Три бойца-казаха, коренастые, широколицые парни в мешковато сидевших на них шинелях, примостившись поодаль от других у разлапистого корневища вывороченного снарядом дерева, варили на костре кашу из пшённых концентратов. Один внимательно следил за кипевшим котелком, помешивая кашу можжевеловым прутом, другой подкидывал в костёр сухой валежник, а третий, уже немолодой, морщинистый, рябоватый, сидел на корневище, держа винтовку на коленях, и задумчиво смотрел в огонь, с сипением, треском и воем пожиравший сухие ветки.
И вдруг он начал тихонько покачиваться и завёл резким фальцетом степную протяжную песню, - звеневшую однообразно, как ветер в верхушках сосен. Он пел всё громче и громче, мерно раскачиваясь, пристукивая в такт ногтями по прикладу винтовки, закрывая глаза на высоких нотах.
- Знаете, о ком он поет? О майоре Малике Габдуллине. Вы о нём слышали? Герой Советского Союза; он на днях побывал тут у нас в батальоне, - пояснил лейтенант Климов, сухощавый, жилистый человек, с обветренным, огрубевшим от зимнего загара, но всё ещё юношески-живым лицом. Наклонив набок голову, он прислушивался к песне и постепенно начал переводить: - Он поёт, что Малик-батыр силён, смел, хитёр, как степной лис, что у него - ухо джайрана, и он слышит врага за много вёрст, что у него глаз беркута, и он видит врага, как бы тот ни прятался, что его рука не устаёт убивать фашистских шакалов, и такая это рука, что чем крепче она их бьёт, тем больше наливается она богатырской силой. Он поёт, что от одного вида Малик-батыра немцы обращаются в бегство…
Песня журчала, звенела, лилась, как лесной ключ, тихая, чистая и неиссякаемая. Как магнит, влекла она к себе бойцов и командиров - казахов. У костра уже стояла внимательная, задумчивая толпа, но солдат-джерши так увлёкся своей песней, что никого не замечал. Круглое лицо покрылось нервным румянцем. Порой он весь вытягивался, точно слушая что-то, что звучало в воздухе для него одного, и пересказывал это для всех. Песня увлекла даже нас, не понимавших слов, а казахи слушали с таким вниманием и были так ею поглощены, что не замечали, как уходит из котелка закипевшая каша, как шипит она в углях затухающего костра, распространяя кругом сытный запах пригоревшего пшена.
- Он поёт о том, как любят Малика казахские степи, как все отцы завидуют его отцу, как все матери чтут мать, родившую такого сына, как девушки видят ого во сне и поют о нём песни. Он поёт, что сам Сталин знает Малика, хвалит Малика, прислал Малику из Москвы Золотую Звезду, что Малик ходит сейчас по окопам, неся с собой сталинские слова, и что речь его понимают бойцы всех народов, потому что она проникает им в душу. Он поёт, что сам он видел Малика и слышал Малика и что Малик сказал им: если они будут хорошо воевать, то в родных степях о них будут петь вечные песни, как поют сейчас о богатырях прошлого - Кобланды и Махамбете.