«Командованию Красной Армии от тайного комитета насильно мобилизованных советских граждан, работавших в поместье Клары Рихтенау „Зофиенбург“, крейс Штейнау.
Просим принять от нас для нашей доблестной Красной Армии, освободившей нас от фашистского рабства, муки белой 25 тонн, картофеля 100 тонн, брюквы вяленой 1 тонну, свиных тушек замороженных 38 штук, военнопленных из состава фольксштурма, взятых нами и находящихся под нашей охраной, 6 штук.
Просим также, учитывая наше желание мстить проклятым фашистам за наши горькие слёзы и наших загубленных подруг, принять нас всех в Красную Армию в количестве 100 человек. В этой просьбе нашей просим нам не отказать.
Секретарь тайного комитета Кукленко Екатерина.
Комиссар комитета Серебрицкая Людмила».
Всё это было так необычно, облик этих женщин так резко контрастировал с деловым, спокойным тоном заявления, а то, что произошло здесь, на немецкой земле, на порядочном расстоянии от линии фронта было так незнакомо и интересно, что мы решили рискнуть, оторваться от колонны и свернуть с автострады. Шофёр предложил Кукленко сесть в машину. Но она отказалась.
- У нас тут двое цынготных, еле на ногах стоят. Сюда чуть не на руках несли, их возьмите, - сказала она и тоном, в котором чувствовалось, что она привыкла распоряжаться, скомандовала: - Тётя Паша, Анна Никифоровна, садитесь в машину к командирам!
Сама же она легко вскочила на плоский радиатор, бочком устроилась на нём и, поджав ноги, аккуратно, как онучками, обмотанные тряпьём, обвязанные бечёвками, стала показывать дорогу.
Те, что посажены были к нам в машину, были в таком состоянии, что не могли даже связно разговаривать. Пожилая, с распухшими, бревноподобными ногами, с одутловатым, отёчным лицом, тётя Паша всё только вздыхала и тихонько плакала, размазывая слёзы кулаками по щекам. Вторая же, помоложе, та, которую называли Анной Никифоровной, со страхом озиралась по сторонам, вглядываясь в пустые полосатые замёрзшие холмы, и всё спрашивала:
- А они назад не придут? Не вернутся? Нет, вы правду говорите, не вернутся?
Когда же из-за холма показались лохматые кущи старинного парка и поднимавшиеся над ними островерхие черепичные крыши замка, её всю затрясло так, что заклацали зубы. Она сгорбилась, сжалась, присела на дно машины, будто инстинктивно боясь, как бы её не заметили тут вместе с нами.
- Чего жмёшься, тётка! Теперь фашисту окончательный капут. Гитлеру теперь крышка навсегда и без поворота, - успокаивал её автоматчик и показал на Кукленко, плотно сидевшую боком на капоте машины.
Ветер бил ей в лицо, он сорвал у неё с головы тёмную тряпку, растрепал косы, и они, большие и тяжёлые, мотались за плечами. Она оказалась совсем молоденькой девушкой. Подставляя лицо ветру, она вся подалась вперёд и улыбалась, как будто, тепло одетая, сытая, здоровая, бежала на лыжах.
- Вот, тётка, учись: страха не знает, и мороз ей нипочём, орёл-девка, - сказал автоматчик, восхищённо поглядывая на неё.
Женщина слабо улыбнулась:
- То ж Катя. Она у нас особенная… Сколько её били, собаками травили даже…
У ворот в парк стояла дюжая пожилая женщина, одетая в немецкую шубу военного образца, с охотничьим ружьём в руках. Во дворе замка, против кованных железом дверей старинных каменных сараев, ходила другая женщина, в кокетливой и дорогой котиковой шубке, в мужских охотничьих сапогах и в платке, по-российски обмотанном вокруг головы. За плечами у неё был немецкий автомат. Над позеленевшей черепицей острых замковых крыш, высоко поднятый на башенном флагштоке, бился по ветру красный флаг.
- Ай да бабы! Здорово распорядились, точно капе какое охраняют, - удивился автоматчик. - И флаг, ишь ты! Когда же вы это, черти, успели?
- Вчера… Ой, вчера утром, на рассвете, как ваши пушки загрохотали, - всё ещё трясясь, ответила Анна Никифоровна, - что тут было, что только было, думала - не выживу, умру со страха…
А через полчаса, сидя в одной из комнат большого холодного, как погреб, и как погреб же неуютного замка, мы слушали рассказ о судьбе этих женщин и о том, что произошло тут вчера, когда в сорока восьми километрах отсюда началась артиллерийская подготовка.
Разные это были люди, и разные пути привели их сюда.
Катя Кукленко не только не помнила дореволюционной России, но и доколхозную деревню представляла себе смутно. Сознательная жизнь её началась уже в колхозное время. Ещё школьницей она помогала матери, знаменитому на Киевщине бригадиру, убирать буряки с высокоурожайных участков. Учась в седьмом классе, она сама организовала из школьных подруг такое звено, что по урожайности обогнала мать и вместе с Марией Демченко получила медаль на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке. О ней писали в газетах. Её возили в Киев рассказывать по радио о своём сельскохозяйственном опыте. Почтальон ежедневно приносил к ней в хату пачки писем со штемпелями всех городов и областей страны. Писали ей совершенно незнакомые люди. Старики выражали своё уважение. Молодёжь желала вступить в переписку со знаменитой девушкой. Крестьяне-опытники просили совета. Работая бригадиром, Катя старательно готовилась поступить в Сельскохозяйственную академию.
Но вот война, район отрезан, бежать некуда. Эсэсовцы из зондеркоманд охотятся на молодёжь, как на ценного зверя, с собаками и с ружьями. Катя, пытавшаяся было спрятаться от мобилизации, попала в один из таких загонов. Избитую, связанную, её бросили в грузовик. На правой руке выше локтя ей выжгли ляписом штамп с порядковым номером и с немецким орлом, держащим в когтях свастику.
И вот человека, родившегося в стране, где эксплуатация, как и рабство, стали уже чисто историческими понятиями, совсем ещё юную девушку, с которой советовались учёные, которой с уважением жали руку наркомы, пытаются превратить даже не в рабыню, нет, а в рабочую скотину с выжженным на коже тавром.
Во время долгих скитаний по концентрационным лагерям Катя Кукленко познакомилась с Серебрицкой, высокой, стройной, рыжей девушкой. Она заметила её в вагоне. Весь путь Серебрицкая молча просидела в углу, нахмурившись, ни с кем не разговаривая, обняв колени скрещенными руками и спрятав в них подбородок. Она ко всему прислушивалась и присматривалась, и трудно было понять, что у неё на уме.
Людмила Серебрицкая родилась в Минске в семье уважаемого врача. Способная, но несколько рассеянная девушка, она по очереди увлекалась физкультурой, потом стихами, потом театром, и, наконец, уже учась в Ленинграде, в Политехническом институте, она увлеклась философией и общественной деятельностью и вскоре стала секретарём факультетской комсомольской организации.
Война застала её на каникулах, у постели больного отца. Она не нашла в себе силы покинуть умирающего старика и осталась в оккупированном Минске. Не зная никого в городе, она заметалась в поисках подпольной или партизанской организации. Но прежде чем ей удалось связаться с подпольщиками, она угодила в невольничий эшелон. Годы, проведённые в концентрационных лагерях, не сломили её воли. В любых условиях она ухитрялась находить подходящих людей, сколачивала из них тайные ячейки, организовывала саботаж на работах, сыпала песок во втулки станков, бросала куски резины в бензиновые баки автомашин, пользуясь знанием немецкого языка, она проникала в лагерные канцелярии, умела прослыть за аккуратнейшего служаку и потихоньку выкрадывала там отпускные бланки для беглецов, фабриковала подложные документы для возвращающихся на родину.
Трижды она бежала из лагерей. Один раз ей удалось даже пройти пешком от Ламанша до Двины. Но всякий раз её арестовывали, пытали, били и возвращали на этапные пункты. Она не сдавалась. Избитая, еле живая, лёжа на залитом водой полу карцера пересыльного лагеря, она, глуша в себе боль, продумывала причины прошлых неудач и строила планы новых побегов.
И вот теперь, после третьего побега, попав в невольничий эшелон, медленно продвигавшийся на юг, в Силезию, она, сидя в своём углу, сразу заметила и отличила среди молчаливых, вздыхающих, плачущих, с горя переставших за собой следить, опустившихся девушек маленькую черноглазую подвижную украинку, опрятно одетую, с толстыми чёрными косами, обёрнутыми вокруг головы аккуратным венцом. Людмиле понравилась стойкость, с которой та переносила своё горе, её готовность помочь подругам, её звонкий голос - озорной и неприятно крикливый, когда, стоя в дверях вагона, она самыми последними словами ругала часовых, и мелодичный, звучный, когда она заводила родные советские песни, подхватываемые всеми.