Вот такая внезапная непогодь и накрыла нас на аэродроме маленького польского городка, откуда мы должны были лететь через горы, через фронт в Баньску Быстрину, где в те дни словацкий народ поднял восстание против немцев. Низкие тучи, сочащиеся влажной пылью, прочно прижали наш самолёт к бетонной дорожке. Туман был так густ, что, стоя у конца крыла, нельзя было разглядеть винтов машины. А повстанческое радио точно дразнило нас, то передавая сообщение штаба о развитии восстания и расширении повстанческих районов, то извещая, что единственный горный партизанский аэродром Тши Дуба плотно закрыт туманом.
Злые, раздражённые ходили мы вокруг самолёта, с крыльев которого звучно шлёпали о бетон крупные капли.
Только начальник военного аэродрома инженер-майор Бубенцов, поджарый, быстрый человечек с крупной лобастой головой, с морщинистым и живым лицом, по которому совершенно невозможно было угадать его возраст, казалось, был доволен погодой. Круглые серые глаза, глубоко сидевшие в тёмных глазницах, и тонкий с горбинкой нос придавали ему в профиль сходство с какой-то гордой хищной птицей. Человек же он был, повидимому, славный, общительный и деятельный.
Рассыпая весёлую скороговорку, он необидно посмеивался над нашим нетерпением и всё шутил, что с богом он насчёт погоды в тесном контакте и что договорился с ним, по крайней мере, до завтра не отпускать гостей.
Бубенцов честно признался, что тут, в захолустном польском городке, давно уже ставшем глубоким тылом, он, москвич, вконец изголодался по разговору со свежими людьми и может однажды умереть от разрыва сердца или кровоизлияния в мозг, если в ближайшие дни не выговорится всласть с теми, кто прилетел, как он выражался, «оттуда». Это последнее слово он произносил так многозначительно, так тепло и с такой неподдельной тоской, что его становилось жалко.
Последняя сводка погоды гласила, что облачный фронт затормозил своё продвижение и застрял над хребтом. Пришлось принять предложение жизнерадостного москвича.
На закате, когда сгустившийся туман, точно серой овечьей шубой, покрыл всё кругом, мы сели в невероятную машину - «десяти лучших марок», как шутливо рекомендовал её хозяин, - чудом собранную из разномастной трофейной рухляди, и, хрипло гукая допотопным рожком, медленно поплыли во мгле по улицам совершенно невидимого городка. Потом на ощупь, держась за руки, как слепые, прошли через садик, где по различному благоуханию угадывалось много цветов, добрались до крыльца особнячка, очутились в уютной квартире и попали прямо к накрытому столу.
Бубенцов, желая вознаградить нас за наши злоключения, выложил на стол, должно быть, весь свой недельный паёк. Сам же он ничего не ел и говорил почти один, едва давая нам вставить в беседу «да» или «нет», выразить согласие или удивление. Впрочем, мы не очень сетовали на него. Ужин был по тем временам превосходный, а говорил инженер-майор так ярко и живо, и при этом его выразительное морщинистое лицо светилось таким умом, а крупные серые глаза источали такое дружелюбие, что слушать его было удовольствием.
- Вы знаете, товарищи, - говорил он, и при этом его маленькая, сильная, ловкая рука обгорелым концом спички чертила на бумажной салфетке профили и фасы каких-то шестерён, кронштейнов, передач, - вы знаете, стыдно признаться, по самой жгучей мечтой моего детства было побывать за границей. Да, да, да. Именно за границей. Мы жили на Калужской, у нас в доме тогда жил знаменитый по тем временам московский футболист, центр нападения сборной Москвы. Однажды он летал на матч в Турцию и привёз оттуда какие-то фиолетовые брюки и соломенную шляпу со шнурком…
Когда он шёл из дому в неправдоподобных своих брюках, мы, подростки, в почтительном отдалении следовали за ним. И не только потому, что он был замечательным футболистом, а и потому, что он побывал за границей, он играл в Стамбуле. В Стамбуле, а?.. Смешно, не правда ли?
Ну, а потом я был за это наказан. Став инженером, я по делам наркомата был вынужден часто бывать за рубежом, объездил всю индустриальную Европу, живал в Америке. И вы знаете, что единственно я вывез оттуда, помимо технического опыта? Тоску по родине. Только. Не ту сладенькую, кокетливую тоску, что воспевалась в старинных романсах. Нет, нет, нет! Тоску всеобъемлющую, так сказать, действенную, и не то чтобы там по родным пейзажам, по родной речи, по семье. Это, конечно, само собой. Нет, по нашим порядкам, по нашему размаху, по нашим людям в большом смысле этого слова. Да, да, да! И, если хотите, даже по нашей атмосфере постоянной борьбы, по нашим трудностям, чёрт возьми, в борьбе с которыми закаляется человек, по нашему воздуху, которым так вольно дышится. И по нашему человеку. Верьте мне, таких людей за границей пока нет.
Инженер-майор вскочил из-за стола и стал ходить вдоль комнаты, рубя воздух ладошкой, с необычайной ловкостью лавируя между мебелью.
- Вы извините, мешаю вам есть. Но вы меня поймёте, я здесь дьявольски стосковался. Да, да, да! Ведь вот, когда вы дома, всё вам кажется буднично, обыдённо, и события происходят обыкновенные, и газеты об обычном пишут. И даже, давайте признаемся, скучновато иногда пишут. И люди вокруг все знакомые, даже иной раз надоевшие. Но вот вы за границей, и вы жадно хватаете какую-нибудь старую советскую газету или раскрываете какое-нибудь письмо и тщательно высасываете оттуда всё, всё. Всё мелочишки смакуете, даже театральные объявления в газете или поклоны родственников в письме. Издали вы особенно чувствуете, сколь грандиозны творящиеся у нас там дела. И тянет вас, неудержимо тянет скорее домой, за эти дела приняться! Да, да, да! С вами этого не бывало? Ну, вот видите. А наш человек! Дома сравнить его не с кем. Но вот он попал за границу и ни, в какой толпе его не спрячешь, сразу его видно. Выше он других, что ли… Вам, наверное, надоело смотреть, как я бегаю, я сяду.
Он на минутку сел, плеснул в рот несколько ложек отличной польской лапши, совершенно прозрачной, с изумрудными кудрями петрушки, плававшими в бульоне, но сейчас же бросил ложку и забегал вновь.
- Нашего человека как с заграничной толпой ни мешай, он всегда выделится. Да, да, да! Ведь нельзя, как ни взбалтывай, скажем, смешать воду и масло. Уж на что эта война, как она всё взболтала: государства, народы, политические партии. В ином месте в такую кашу всё перемешалось, не поймёшь, где что. Но не нас. Как нас ни мяли, ни гнули - стоим. Выстояли. Ох, и крепкой же мы марки, легированной, нержавеющей, и такие закалки прошли, что ни на удар, ни на излом, ни на сжатие, ни на скручивание не поддаёмся. Именно, именно. Вот здесь, в этих местах, случай был, поверить трудно. Мне рассказали, я сам сначала не верил. Людей-то этих, действующих, так сказать, лиц, я уже не застал, но свидетели, очевидцы, их соратники - этих тут сколько угодно. Вещественными доказательствами просто завалили. Я тут от нечего делать проверял, собирал материалы, и выяснил: действительно всё было, как рассказывают. Вы меня извините, одну минуточку…
Бубенцов вышел из комнаты. Мы слышали, как он постучал в дверь и у кого-то по-французски попросил разрешения привести своих друзей, советских офицеров, и как женский голос, грудной, очень звучный, тоже по-французски, но с явным польским акцентом, ответил: «Да, да, пожалуйста, я буду так рада».
- Вот, пойдёмте, для начала я покажу вам портреты главных действующих лиц, - сказал Бубенцов, возвращаясь к нам, - пойдёмте, не пожалеете.
Мы прошли через несколько комнат в большую и светлую, судя по полированной, очень неудобной «модерной» мебели, гостиную. За квадратным низким столиком под абажуром огромной лампы, стоявшей на тонкой ноге, сидела высокая, худощавая, спортивного вида девушка в грубошёрстной защитного цвета тужурке и лыжных брюках, застёгнутых у щиколоток. Она занималась совсем недевичьим делом: разбирала и чистила немецкий автомат, части которого были разложены тут же, на столе, на газете. При нашем появлении она встала и очень приветливо поклонилась, пряча за спиной узкие руки, с длинными пальцами, чёрными от ружейной смазки.