Вот и всё. Да, да, да, всё, больше ничего интересного.
Инженер-майор вскочил со стула, налил себе бокал вина и поднял его:
- За человека, которого ни сломать, ни смять, ни согнуть нельзя. За советского человека!
Он одним духом выпил большой бокал и заулыбался всеми своими морщинами, весёлыми лучиками пробежавшими от круглых, немигающих, ястребиных глаз.
- Вопросов нет?
- Ну, а как же романическая линия? Как у Андрея с панной Марысей кончилось?
- Я знал, что об этом спросите. Тогда уж уточним: не кончилось, а продолжается. Да, да, да, именно продолжается. Тут, конечно, дело сложное. Люди они оказались уж очень разные. Разное воспитание, разные взгляды, разный подход к жизни. Этот самый пресловутый пан Анджий Тюхин в этих краях прослыл героем героев, достойным почёта, славы и… покоя. Панна Марыся, во всяком случае, придерживалась такого мнения. Она хорошая, смелая девушка, многому научилась в подполье, но это-то в ней с детства воспитано. Ну, а Андрей наш - простой советский парень, ни в каких особых героях себя, понятно, не числит: воевал, дескать, как мог. Хоть, узнав о его злоключениях и подвигах, командование и предлагало ему отпуск, он ни о каком отдыхе и слышать не захотел. Как только со своим отрядом таким эффектным способом из окружения выбился, он сейчас же попросился на фронт, только уж не штурманом, а в десантную часть, поскольку он партизанские навыки приобрёл. Его туда и направили. Девушку он любит, но в этом был твёрд.
Расстались они холодно, чуть ли не враждебно. Уж очень он непреклонный парень, никаких женских резонов даже для виду слушать не хотел. Ну, а Марыся сначала его не поняла, не уложилось у ней в голове, как это человек, заслуживший покой, имеющий отпуск, может так вот легко от любимой девушки в бой стремиться. Обиделась, даже оскорбилась. Известно, гонор! И, вы знаете, всё же она его поняла. Ну, да, да, да. Приходит однажды ко мне, - а я тут уж к ним, вот сюда, на постой определился: «Вот, - говорит, - пан инженер, хочу быть достойной его, хочу и я, - говорит, - как пан Анджий, сражаться, пока родина моя не свободна». И, что вы думаете, поехала в Люблин, связалась со штабом войска польского, вызвалась лететь радистом к польским партизанам за Вислу. И вот теперь готовится, оружие изучает, коды, азбуку Морзе.
Инженер помолчал, глядя куда-то в окно, за которым из-за плотной серятины тумана даже ночи не было видно.
- Вот вам и вся история про двух советских воинов Пантюхина и Пантелеева, которых в этих краях и по сей день уважительно величают: пан Тюхин и пан Телеев.
1944 г.
ПЕРЕДОВАЯ НА ЭЙЗЕНШТРАССЕ
В конце апреля 1945 года командир мотомеханизированного корпуса, штурмовавшего тогда с юго-запада уже окружённый, наполовину занятый нашими войсками Берлин, прислал за мной в штаб армии своего шофёра с машиной. Тот отыскал меня в оперативном отделе и доложил, что «сам» приказал доставить меня в левофланговое «хозяйство» корпуса, дальше других пробившееся в этом секторе к центру вражеской столицы. В маленьком подвижном парне, с угловатым, скуластым личиком, на котором так и бегали быстрые, любопытные глаза, было что-то такое, за что весь штаб, вопреки фронтовым обычаям, игнорируя ефрейторские лычки, звал его по-домашнему - Мишей. Миша прикатил на огромном восьмицилиндровом ландо ядовито-яичного цвета и явно трофейного происхождения. Впрочем, к роскошной своей машине он относился с подчёркнутым пренебрежением и, как о верном друге, погибшем в бою, вспоминал о старенькой «эмочке», сожжённой недавно каким-то «мессером» на переправе через Нейссе.
- Вот то была машина, товарищ подполковник! - вздохнул он. - Помните, как я вас на ней по украинской грязюке у Корсуни-Шевченковской возил?! Три года по фронтовым дорогам без капиталки выходила! А эта, - он пренебрежительно пнул сапогом шину своего ландо, - простого бензину и то не жрёт, подавай ей высокооктановый. Её бы под Корсунь, на те Дороги, поглядел бы я на неё…
Спохватившись, Миша вытянулся, козырнул и спросил, нельзя ли по пути подбросить людей из их хозяйства, приезжавших в армию получать ордена. Испросив разрешение, он исчез за домом и тотчас же вернулся с двумя военными. Не только многочисленные награды, до ослепительности надраенные зубным порошком, не только гвардейские знаки и столбики красных и жёлтых нашивок за ранения, украшавшие их новенькие, ещё пахнувшие интендантским складом гимнастёрки, но и весь их облик, какая-то свободная, ненарочитая подтянутость движений изобличали в них ветеранов войны.
- Сержант Трифон Лукьянович! - ловко беря под козырёк, неторопливо пробасил статный, худощавый, белокурый красавец с той рокочущей интонацией, какая бывает у коренных белорусов.
- Ефрейтор Николай Тихомолов, - рубанул, звучно щёлкая каблуками, другой, и круглое, пять раз подчёркнутое в его речи «о» сразу же выдало волгаря.
Решив после нескольких бессонных ночей подремать в дороге, я устроился поудобней в уголке, на заднем сиденье, ефрейтор Тихомолов разместился рядом, сержант уселся с шофёром, и сильная машина, сразу же набрав скорость, мягко приседая, понеслась на север, убаюкивающе шурша шинами по асфальту.
За двумя шеренгами цветущих груш, обрамлявшими дорогу, потекли однообразные, подстриженные немецкие пейзажи. Даже яркая весна не уничтожала их поразительного, сходства с мазнёй старательного художника-ремесленника. Тягучее однообразие пейзажей вместе с напряжённым шелестом шин и мягким покачиваньем рессор навевало дрему. И стоило закрыть глаза, как густо напоённый теплом пробуждающейся земли воздух, стремительными волнами перекатывающийся через ветровое стекло, напоминал о других, привольных краях, о буйной и милой весне в родных полях и лесах, о золоте одуванчиков, щедро рассыпанном в молодой траве, о сверкающей зелени берёзовых рощ, о синеватых зубцах елового леса, о старом янтаре сосновых стволов, истекающих смолой среди молодой хвои, о необозримой зелени озимых и жирной, маслянистой черноте бесконечных колхозных пашен.
Сквозь сон слышал я, как Миша завёл с ефрейтором-волгарём ленивый, дорожный разговор. Потолковали о фронтовых новостях, повздыхали о жёнах, осудили бесцельное немецкое цеплянье за камни разрушенного Берлина, ругнули союзников, подивились обилию красных перин в немецких домах, заговорили о самолётах с ракетным двигателем, брошенных в последние дни в бой немецким командованием, и решили, что дело это для Гитлера бесполезное, перед смертью не надышишься, чего упрямиться: хенде хох - и баста.
- Эх, к сенокосу бы домой вернуться, - заговорил волгарь, напирая на «о». - Луга у нашего колхоза, я тебе скажу, Миша, - и не оглядишь. Трава по пояс, ядрёная, сочная, как огурец. Косу как следует отбить, да утром по росе - ж-ж-ж!.. ж-ж-ж!.. Как, сержант, думаешь, если с Берлином управимся, к сенокосу демобилизуют?
- Мне не к спеху, - неохотно прогудел Лукьянович, не принимавший участия в беседе.
- Ордена-то за что, сержант, получали? - спросил Миша, не любивший молчаливых спутников.
- Так, пустяки… - с явной неохотой ответил тот.
- Ничего себе «пустяки»! Боевое Красное Знамя кое за что не дадут. Ишь, и не в части, а в штабе армии вручали. Чем отличились?
- Спит подполковник-то? - спросил осторожно волгарь и, наклонившись к переднему сиденью, зашептал: - Нет, верно, землячок, мы с ним считаем, что не по заслугам нам такой большой орден пришёлся. Вот гляди, это Красная Звезда. За что она у меня? За Сталинград. Этот вот орден Славы за что? За Днепр. Опять же вот этот орден второй степени за что? За Сандомирский плацдарм на Висле. Мы там на крохотном пятачке двое суток держались. Достоин я за это отличия? Достоин, ещё считаю, что поскупился бригадный. Он у нас насчёт наград малость жиловат. А это, на-ко, такой орденище - и за что? За немецкого генерала…
- За генерала? Это как же? - по тону вопроса я понял, что Миша даже подскочил на сиденье.
Разговор становился интересным, сон рассеялся. Потребовалось усилие воли, чтобы не открыть глаза.