- Фрицы. Это они нам кричат, нас с тобой агитируют.
- Стафайтесь… Фам путет карошо опращенье… Фам путет отшень карошо кушайт! - выкрикивал картонный голос из предрассветной тьмы.
- Куском хлеба купить хотят. И где? В этом городе… Дубьё! - тихо сказал Начинкин. - Гляди, что фашизм с человеком сделал. Выше своего брюха уже и подняться не может. А ведь людьми были, вон дизель изобрели.
Когда отхлынул страх непонятного, Таракуль почувствовал прилив неудержимого бешенства. Он прилег к пулемёту и пустил на голос длиннейшую очередь. Он стрелял, пока не выскочил на каменный пол и не прозвенел в наступившей тишине последний патрон.
Вспоминая потом о днях этого невиданного поединка, Юрко Таракуль никак не мог точно сказать, сколько времени они обороняли дом. О последнем дне он вообще ничего не мог вспомнить, кроме того, что стрелял из обоих пулемётов, не видя перед собой ничего, кроме перекрещивающихся улиц, не думая ни о чём, кроме того, что нужно во что бы то ни стало их удержать. Только эта мысль отчётливо отпечаталась в его затуманенном от голода и усталости сознании.
Они держались до тех пор, пока где-то вдали не услышали сквозь частую стрельбу «ура», которое приближалось и нарастало, пока по обломкам тротуара не застучали тяжёлые шаги наступавшей пехоты и в амбразурах отдушин не замелькали родные, песочного цвета, шинели и неуклюжие милые кирзовые сапоги.
Тогда он бросил пулемёт, стал трясти совсем ослабевшего друга, крича ему только одно слово:
- Наши, наши, наши!
Свежий, подтянутый из резерва полк, ночью переправившийся через Волгу, отжал тут немцев, очистил перекрёсток. Бойцы из взвода лейтенанта Шохенко подбежали к развалинам. Из амбразур до них донеслись слабые голоса товарищей. Но пришлось вызывать сапёров, долго разгребать и даже подрывать камни, чтобы извлечь Начинкина и Таракуля. Кто-то, кажется сапёрный начальник, руководивший этими раскопками, шутя назвал развалины особняка редутом Таракуля. С лёгкой руки название это так и прижилось, попало в печать, было перенесено на военные планы…
…И вот, наконец, собственными глазами удалось мне осмотреть это необыкновенное место. Мы засветили фонарики и сквозь пробитую сапёрами брешь спустились в подвал. Синеватый свет луны двумя сверкающими косыми брусками просовывался в амбразуры и белыми пятнами расплывался по полу среди густой россыпи стреляных, уже позеленевших гильз. В углу валялись окровавленные бинты. Тут, должно быть, лежал Михаил Начинкин. Сквозь амбразуры отчётливо виднелись на аспидно-чёрном фоне неба посеребрённые инеем обломки стен, напоминавшие театральные декорации. Над ними остро и холодно сверкали звёзды, тяжело и низко покачивалось над землёй зарево пожара.
Когда глаз привык к полутьме подвала, можно было различить надпись, сделанную на серой, покрытой крупичатым инеем стене. Лейтенант осветил её фонариком. «Здесь стояли насмерть гвардейцы Таракуль Юрко и Начинкин Михаил. Выстояв, они победили смерть», - прочёл я.
- Це наш комиссар написав, - сказал лейтенант; он прочёл вслух: «Выстояв, они победили смерть».
- Страшно, наверно, было в такую вот ночь перед лицом врага совершенно одним.
- Страшно? Не то слово. Таке слова тут мы забулы… Вот одиноко - да, - сказал Шохенко, - одиноко - это погано, дуже погано на войни. А що до страху, такого слова в циим мисти немае.
И мне захотелось для тех, кто много поколений спустя будет изучать эпопею обороны города, где было позабыто слово «страх», как можно подробнее записать историю этого обычного сталинградского дома, записать такой, какой слышал её от Таракуля и его боевых друзей.
1943 г.
МЫ - СОВЕТСКИЕ ЛЮДИ
На вид этой девушке можно дать лет девятнадцать.
Была она тоненькая и лёгкая. Смуглое лицо не потеряло ещё детской припухлости, а глаза, широко распахнутые, большие, ясные, опушённые длинными ресницами, смотрели так весело и удивлённо, как будто спрашивали: нет, в самом деле, товарищи, кругом действительно так хорошо? Или мне это только кажется? И только мудрёная высокая причёска, в которую были забраны - обильные тёмнокаштановые волосы, как-то портила этот светлый облик, точно фальшивая нота чистую, хорошую песню.
Одета она была в лёгкое цветастое платье, тонкая золотая цепочка обнимала её высокую загорелую шею, на которой гордо сидела милая юная головка.
Должно быть, сама поняв, что очень уж выделяется среди людей в походных, выгоревших на солнце, добела застиранных гимнастёрках, среди обветренных лиц, шелушащихся от никогда не проходящего грубого походного загара, она набросила на плечи чью-то большую шинель и, несмотря на жару тихого и душного августовского вечера, так и сидела в ней на завалинке чистенькой, белёной украинской хатки.
Её глаза с необыкновенной жадностью следили за жизнью обычной штабной, ничем не примечательной деревеньки. С одинаково ласковым вниманием, останавливались они и на ржавых, промасленных комбинезонах шофёров, рывшихся в тени вишенника в моторе опрокинутого вездеходика, и на военном почтаре в сбитой на ухо пилотке, с пузатой сумкой через плечо, что прошёл мимо неё с тем торжественно значительным видом, с каким ходят только военные почтари, неся большую порцию свежей корреспонденции, и на начальнике разведки, тучном, но туго перетянутом походными ремнями полковнике, который, заложив руки за спину, скрипя сверкающими сапогами, расхаживал взад и вперёд за плетнём садика, весь поглощённый своими думами, и на бойцах штабной охраны, сидевших за хаткой в пыльной мураве и по очереди читавших друг другу только что полученные письма из дому.
- Я, как изголодавшаяся, гляжу, гляжу, гляжу - и не могу наглядеться. Нет, вам этого чувства не понять! Это понятно только тем, кому приходится надолго отрываться от своих, от всего, что привычно, дорого, мило, и с головой окунаться в этот чужой, паучий, злой мир! - сказала она низким, грудным голосом.
Выражение детскости, только что освещавшее её лицо, сразу точно ветром сдуло, и мне показалось, что она гадливо передёрнула плечами, прикрытыми грубой шинелью.
Как-то не верилось, что эта девушка, такая юная и беспечная с виду, имела самую опасную и ответственную из всех воинских профессий, что это та самая безымённая героиня, которая, живя за линией фронта, ежеминутно рискуя жизнью, снабжала наш штаб сведениями, помогавшими командованию своевременно разгадывать намерения противника. Разведчики - народ замкнутый, несловоохотливый. Но для этой девушки они не жалели восторженных похвал.
У неё было условное имя: Берёза. Я не знаю, как оно появилось, но трудно было подобрать лучше. Она действительно походила на молодую, белую, стройную, гибкую берёзку из тех, что трепещут всеми обойми листочками при малейшем порыве ветра. И ничто в её облике не выдавало хладнокровного мужества, воли, уверенной, расчётливой хитрости, этих необходимых качеств человека её профессии. Вероятно, это-то и обеспечивало неизменный успех, сопутствовавший Берёзе при выполнении ею самых сложны заданий.
Взяв с меня слово, что я никогда не назову её настоящего имени, полковник, начальник разведки, рассказал мне её военную биографию.
Единственная дочь крупного учёного, она выросла в патриархальной семье, получила отличное воспитание, научилась музыке, пению, с детства одинаково чисто говорила на украинском, русском, французском и немецком языках. Когда разразилась война, она оканчивала университет. Она увлекалась филологией, западной литературой времён Ренессанса и даже опубликовала под псевдонимом в одном из академических изданий работу о драматургии Расина, работу полемическую, интересную, обратившую на себя внимание в научных кругах.
Вопреки воле родителей, в начале войны она отложила подготовку к государственным экзаменам и пошла на курсы медицинских сестёр. Она решила ехать на фронт. Но кончить курсы не удалось: враг подошёл к её городу, а окраины его стали фронтом. Некоторое время она вместе с подругами по курсам выносила раненых с поля боя, работала в эвакоприёмнике. Враг окружал город. Был дан приказ об эвакуации. Родители настаивали, чтобы она обязательно ехала с ними.