Его пребывание в больнице превратилось в бесконечный тягостный поток, который прерывался на несколько часов после вечернего укола. Через несколько минут после инъекции Славку подхватывал феерический цветной вихрь и неизменно забрасывал в недалекое беззаботное прошлое. Он в который раз проверяет содержимое своего новенького портфеля, перебирает пахнущие свежей краской учебники, хрустящие белоснежные тетради, гремящие в деревянном пенале карандаши и ручки. Через две недели он пойдет в школу, в первый класс. Славка складывает свои сокровища обратно в портфель и хочет положить его в шкаф. Полка находится высоко, и Славка подвигает стул.
– Давай помогу, – улыбается папа.
– Нет, я сам, – поспешно возражает Славка, словно ожидает от отца какой-то каверзы. Пыхтя, он влезает на стул и ставит портфель на верхнюю полку. Комната вдруг покачнулась, и Славка, взмахнув руками, падает на паркет. Больно… Снова болит спина.
За окном палаты забрезжил рассвет. Зачирикали проснувшиеся воробьи. Невдалеке зазвенел первый трамвай. По Славкиной щеке поползло что-то щекотно-теплое, и, достигнув полуоткрытого рта, оказалось еще и соленым.
Теперь, опершись на две подушки, Славка может вполоборота сидеть в кровати. Прямо сидеть мешает нарост на спине. Он образовался после второй операции, но, как говорят врачи, мог быть и более крупным, если бы их – операции – не делали. С ног недавно убрали гипс, но врачи ходить пока не разрешают. Да Славка и боится идти – ноги стали тонкие и белые. Три страшных бордовых шрама – на правой ноге и один, немного поменьше – на левой. Славка осторожно потрогал их пальцами; шрамы на ощупь были шершавые и очень чесались.
Вчера к его кровати подходили несколько врачей, – ему объяснили, что это консилиум. Старенький седой дедушка, которого все называли профессором, щупал Славкин небольшой горб, клал на него указательный палец одной руки и стучал по нему согнутым пальцем другой. Старичок недовольно хмурился и что-то спрашивал у врачей. Высокий худой доктор, указывая авторучкой на Славкину спину, говорил и вовсе непонятные слова.
« … репозиция дисков исключена». Ему вторила женщина-врач: «… возвратить позвонки на прежнее место невозможно», – она показывала рентгеновские снимки и при этом не отрывала взгляд от профессора: «во-первых, это технически очень сложно, а во-вторых, есть опасность возникновения осложнений». Худой тут же подхватывал, заученно тараторя выписками из лечебной карточки: «нейродистрофические изменения необратимы и деформация …э… – он дотрагивался длинным, холодным пальцем к Славкиному наросту – … э … будет возрастать, потому что кроме травмы позвоночных дисков, нарушена нормальная иннервация некоторых мышц спины».
Профессор долго сидел не шелохнувшись. Затем хлопнул ладонями по своим коленям и решительно поднялся с кровати.
– Будем оперировать, – он улыбнулся и прикоснулся к Славкиному плечу. – Не возражаете, голубчик? – старичок обернулся к врачам: – Это какая будет операция по счету?
– Третья, профессор, – ответила доктор.
– Будем оперировать, – повторил старичок и пошел к выходу. За ним двинулись остальные врачи.
Но ни третья, ни четвертая операции успешными не оказались. Жуткие изнуряющие боли в позвоночнике прошли и уже почти не беспокоили Славку. Но нарост на спине не уменьшался. Он стал тверже и даже немного увеличился в размерах. Шли, вернее, едва передвигались, дни, недели, месяцы. Славка стал привыкать к своему физическому недугу. Спать он мог теперь только на боку или на животе. Славка приучился к тому, что, надевая рубашку, ее приходилось одергивать сзади.
Вопреки страшным прогнозам врачей он стал ходить. Но начинать приходилось заново. Вначале, с помощью медсестры, Славка опирался на костыли и делал первые неуклюжие, скованные страхом, движения. Однако много внимания медперсонал калеке не оказывал, и не из-за черствости своей, а потому, что медсестер и, особенно, санитарок в больнице катастрофически не хватало. Костыли Славка тоже вскоре отложил в сторону и медленно ходил по коридору, держась за скользкие, крашенные голубой масляной краской стены.
Телесная боль уходила, душевная нарастала с каждым днем. Ему перестали давать на ночь снотворное, и, с наступлением темноты тяжеловесно накатывалась не по-детски беспощадная бессонница. Лечащий врач – Славка никак не мог запомнить его имя – как-то ответил на его настойчивые, временами истерически-слезные вопросы – где папа и мама, что он с родителями попал в очень тяжелую аварию, и они тоже сейчас находятся в больнице. В другой – для взрослых, и что они …
Славка, неожиданно для себя, перебил доктора и спросил:
– Они живы?
Врач на мгновение замер и, увидев в открытую дверь медсестру, крикнул:
– Наташа, вы не видели, где я оставил свой стетоскоп? – он поднялся с кровати и быстрым шагом вышел в коридор.
Каждый понедельник в отделении был обход. Свита врачей, под предводительством профессора, с преувеличенным достоинством неспешно перемещалась из палаты в палату, задерживаясь у кроватей тяжелых больных. На сей раз к Славке старичок не подошел, а лишь задержал на нем пронзительный взгляд слезящихся линяло-голубых глаз.
– Доктор, скажите ему, – у самой двери профессор тронул за рукав длинного, указав папкой на мальчика.
Врач вздохнул и несколько раз кивнул. Когда все вышли из палаты, он подошел к Славкиной кровати и присел на нее, откинув простыню. С минуту посидел молча, что-то внимательно разглядывая за окном.
– Ты знаешь, – врач раскрыл папку с документами и тут же закрыл ее. – Ты уже взрослый, и поэтому мы ничего от тебя не скрываем, – он слегка коснулся плеча больного.
«Еще одна операция», – тоскливо подумал Славка. В спине тяжело и надрывно заныло. Но он ошибся.
– Мы ничего от тебя не скрываем, – повторил доктор и посмотрел ему в глаза. – Твои родители умерли, Славик, – он хотел сказать что-то еще, но замолчал.
«Умерли… Как это умерли?! А что же ему – Славке – теперь делать? – беспокойными длинными пальцами он теребил край одеяла.
Врач, словно прочитав его мысли, заговорил быстро и непонятно. Движения его стали суетными.
– Ты у нас находишься почти год и, надо сказать, дела твои неплохи, – доктор встал и подошел к окну. – Хорошо ходишь, боли в спине прекратились. А нарост… – он снова раскрыл папку и достал из нее какую-то бумажку. – Через некоторое время, при стечении определенных обстоятельств, мы планируем сделать еще одну операцию и искривления позвоночника практически не будет заметно.
Из сказанного Славка понял только одно: папы и мамы у него больше нет. Сквозняк из-под двери шевелил застиранную штору на окне, холодил узкие, словно не его, ступни и от этого, казалось, съеживается сердце. Доктор продолжал что-то говорить.
– В общем, – врач повернулся к Славке, заглянул ему в глаза и повторил: – Ты у нас находишься уже почти год, и состояние твое заметно улучшилось, – на его лице возникло подобие улыбки. – Поэтому мы тебя выписываем, а так как … э … других родственников пока не объявилось, мы оформили документы на твое размещение в специнтернат, – доктор захлопнул папку. – Завтра за тобой приедут.
Готовили в дорогу Славку недолго: нищему собраться – только подпоясаться. Хохлушка кастелянша собрала в кладовке кое-какую одежду и обувь. Тихо всплакнула, завязывая на чужих поношенных ботинках шнурки:
– Шо ш цэ такэ творицца на свити билом? – она разгладила теплой шершавой ладонью Славкины вихры. – Жив соби хлопчик жив, и вдруг – на тоби!
Кастелянша взяла его за руку и отвела в приемное отделение, где их уже ждала представитель интерната.
VII
Я часто вспоминаю череду не совсем удачных событий, которые так или иначе повлияли на то, что последний приют стал моим нынешним местом работы.
Жилище холостяка – субстанция далеко неоднозначная. Изнеженная плоть сибарита, едва переступив порог моего дома, затрепетала бы в отчаянии, ибо свою квартиру я давно превратил в художественную мастерскую. Бытовые островки цивилизации затерялись в непригодных для нормального существования атрибутах изобразительного искусства. То есть кухня, телевизор, кресло, кровать, разумеется, были, но постороннему человеку их надо было еще и разыскать, ибо пространство жилого помещения дерзко оккупировали подрамники, холсты, мольберты и прочий художественный хлам. В раскрытых этюдниках, весело поблескивая разноцветными глазками красок, лежали палитры, на столах, подоконниках, топорщась щетиной, словно дикобразы, стояли кувшины с кисточками. На весь этот творческий бедлам, саркастично улыбаясь, – мол, во всем этом скарбе лишь наличие граненого стакана было обосновано, – поглядывал гипсовый Диоген. И еще было много картин… Они, почти полностью закрыв собой узор обоев, висели на стенах; доверчиво прислонившись друг к другу стояли на полу, загромоздив проход; решительно обживали прихожую; обездоленно и жалко ютились на балконе; впитывая гастрономические ароматы, пристраивались на кухне; а самые значительные из них, порой, стыдливо жухли красками, расположившись подле кровати своего автора. Этюдов я писал много, но лишь единицам из них суждено было стать законченными картинами. Вдохновение, словно аппетит, насытившись удачной композицией, мягким колоритом, смелой, а бывало и дерзкой идеей, стремительно и настойчиво покидало меня. На то, чтобы доработать набросок, «долепить» его объем и цвет, мне, как правило, не хватало не только времени, но зачастую и желания. Этюды, в тщетной надежде явиться миру законченными полотнами, постепенно заполоняли квартиру. Иногда, как довольный выбором коллекционер, я медленно ходил по своей маргинальной галерее полуфабрикатов и мысленно дописывал холсты. Завершенные моим воображением картины искаженно мерцали красками в тусклом свете небольшой лампочки и гордо взирали на мир. Особенно я любил одну из них. Это был пейзаж с видом на кладбище. В сюжете наброска едва ли просматривалось нечто мистическое – я был молод, и трепет перед потусторонним являлся совершенно чуждым моей ясной и чистой душе. Но невероятный, холодящий разум, контраст между жизнью и смертью, часто раздирая мое праздное и творческое любопытство, задавал одни и те же вопросы: что же там за чертой? Кто сможет ответить на извечные загадки человеческого ума – Почему, Как, Куда и Где? Зачем же происходит это юридически допустимое явление – смерть? Кто придумал прерывание, прекращение всего любимого, знакомого, желанного? Какой смысл в ошеломляющем вылете в неведомое, в неопределенное, во внезапном конце всех планов и проектов? Прихватив этюдник, я брел к городскому кладбищу. Делал углем набросок, не спеша разводил краски на палитре и, почти ни о чем не думая, накладывал на холст мазок за мазком. Низкий, высветленный известью, кирпичный забор категорично отделял пространство мертвых от города живых. По эту сторону заграждения сновали чем-то озабоченные, веселые или грустные люди, урчали машины, жизнеутверждающе шелестели на ветру огромные липы. А там? Хотелось бы знать…