— По мере сил своих или брат мой стараемся блюсти и честь и власть духовную тех, кто алтарю предстоит, — отвечал Александр. — Да, кстати! — как бы внезапно вспомнив, воскликнул он. — Тут ждёт твоего решения дело одно...
И Александр Ярославич вкратце рассказал митрополиту всё касательно попадьи.
— Так вот, владыка, — заключил он, — бери уж ты на свой суд сию Пифониссу Фессалийскую!..
Кирилл наклонил голову.
— «Волхвам живым быти не попустите... и ворожеи не оставляй в живых... Математики, волхвы и прогностики да не будут между вамп!..» — произнёс он, цитируя тексты. — Что ж, — сказал он затем сурово, — я прикажу усекнуть ей главу!
Этого Александр никак не ожидал.
— Полно, владыко!.. — сказал он. — Боюсь, как бы такая мера не превысила преступление!.. Баба она глупая. А вообще же ты сам знаешь: простые люди падки на волхвованье!..
Кирилл рассмеялся. Лучики морщинок сделали его лицо весёлым и добрым.
— О, сколь истинно молвил, государь! — сказал он. — Всё тайноведие да звездочётие!.. А всё это книги худые: все эти «Рафли», да «Врата Аристотелевы», да «Хождения по мукам», да «Звездочётец», да «Астролог»!.. Отрыжка еретика Богу мила и нечестия эллинского... Тянет православных приподнять завесу судеб господних...
Улыбнулся и Александр.
— Это так!.. — сказал он, слегка поглаживая светлую бородку. — Мне Абрагам жаловался: едва он успел приехать сюда, во Владимир, как бояра здешние прямо-таки одолели его: «Составь мне гороскоп!»
...Итогом этой беседы Невского с владыкой было то, что попадью Анфису лишь подвергли церковному покаянию.
Уж третью неделю и Андрей Ярославич и Дубравка отдыхали у Александра, в Переславле-Залесском, в его вотчинном именье — Берендееве.
Дубравка поправилась, пополнела и выросла.
И уж не бледный золотистый колосок напоминала она теперь. Она была теперь как берёзка, — юная, свежая, крепкая, не совсем очнувшаяся, но уже готовая ринуться в бушующий вкруг неё зелёный кипень весны, — берёзка, едва приблизясь к которой начинаешь вдыхать запах первых клейких листочков-брызг — листочков ещё чуть-чуть в сборочках, оттого, что им тесно, что стиснуты, оттого, что ещё не успели расправиться.
Пьянеет от этого запаха и крепкий, суровый муж, словно бы нестойкий отрок, впервые вкусивший сока виноградной лозы, пьянеет не ведавший в битвах ни пощады, ни страха витязь! — и вот уже обнесло ему голову, захмелел, и вот уже едва держится на ногах!..
Но ещё велит себе: стой!..
Александр Ярославич, да и Андрей Ярославич тоже мальчишками почувствовали себя здесь, на родине, на сочно-зелёных берегах Ярилина озера. Они резвились и озорничали. Играли в бабки, в городки, в свайку. Метали ножи в дерево, состязались; стреляли из лука в мишень. А когда подымался ветер, катались под парусом по огромному округлому озеру — чаще все трое вместе, а иногда Александр в разных лодках с Андреем — наперегонки. Дубравка тогда, сидя на берегу, на любимом холмике под берёзкой, следила за их состязаньями.
— Хорошо, только тесно, — сказал как-то после такого плаванья Александр. — Это тебе не Ильмень, не море!.. А ведь как будто есть где наплаваться — озерцо слава тебе господи! В бурю с серёдки и краёв не видать! А всё будто в ложке... Моря, моря нам не дают, проклятые! От обоих морей отбили!
Однажды на прогулке в лесу Александр испугал Дубравку своим внезапным исчезновением прямо со средины просеки, по которой они шли, — словно бы взят был на небо! На мгновенье только отвела она глаза, и вдруг его не стало перед ней. Меж тем не слышно было даже и шороха шагов, если бы он перебежал в чащу, да и не было времени перебежать.
— Где он? — спрашивала Дубравка у Андрея, поворачиваясь во все стороны и оглядываясь.
— Не знаю, — лукаво отвечал Андрей.
— Ну, правда, где он? — протяжно, сквозь смех и досаду, словно ребёнок, восклицала Дубравка.
И вдруг над самой её головой послышалось зловещее гуканье филина. Это среди бела дня-то! Вслед за тем в густой кроне кряковистого дуба, чей огромный сук перекидывался над самой просекой, послышался смех Александра, а через мгновение и сам он, слегка только разрумянившийся и несколько учащённо дыша, стоял перед Дубравкой. Прыжок его на землю был упруг и почти бесшумен, и это, при исполинском росте его и могучем сложении, было даже страшно. Холодок обдал плечи Дубравки. «Словно барс прыгнул!..» — подумалось ей, и как раз в это время Андрей Ярославич, благоговевший перед братом и старавшийся, чтобы и Дубравка полюбила его, торжественно и напевно, как читают стихи, произнёс, поведя рукою в сторону Александра:
— Легко ходяй, словно пардус, войны многи творяй!..
Дубравка хотела узнать, когда это он успел и как вскарабкаться на дуб.
— Александр, ну скажи! — допытывалась она.
— Да не карабкался я совсем! — возразил он. — Что я — маленький, чтоб карабкаться! Ну вот, смотри же, княгиня великая Владимирская...
Сказав это, он ухватился за ветвь дуба обеими руками и без всякого видимого усилия взметнулся на закачавшуюся под его тяжестью ветвь.
— Хочешь — взлезай! — сказал он и, смеясь, протянул к ней руку.
Когда они затем шли опять по просеке, Дубравка, искоса поглядев на его плечо, сказала:
— Боже... Какой же ты всё-таки сильный, Александр!
— Не в кого нам хилыми быть! — ответил он, тряхнув кудрями. — Дед наш Всеволодич Владимир диких лошадей руками имал...
Здесь всё напоминало Александру незабвенные времена отрочества. Вот здесь, на этой уже оползающей белой башне, ещё дедом Мономахом строенной, поймали они вдвоём с Андрейкой сову. Уклюнула так, что и сейчас, через двадцать три года, виден, если отодвинуть рукав, белый рубец чуть повыше кисти. Там, наложенная на тетиву перстами дядьки-пестуна Якима, свистнула, пущенная из игрушечного лука рукой шестилетнего княжича, первая стрела. Она и теперь, поди, хранится здесь, в алтаре Спаса... Да нет, где ж там, — забыл, что и здесь безобразничали татары...
...Там вот, на бугорке, размахивая деревянным посеребрённым мечом, расквасил он нос старшему братану Феде, и потом долго прятался в камышах, боялся прийти домой, я всё уплывал в мечтах на ту сторону озера, где уже мнился край света... А вот и та расщепина в берёзе от первой его стрелы, уже заплывшая, уже исцелённая всесильным временем. И вспомнились Александру слова китайского мудреца: «Помни, князь: если ты и разобьёшь этот хрупкий стеклянный сосуд, который текущим песком измеряет время, то остановится лишь песок».
Первый лук. Первый парус. Первый конь... Только вот любви первой не было... А старшему сыну, Василию, уже одиннадцать лет... на престол сажать скоро!..
Детство, детство!.. Сколько побоищ здесь учинили, сколько крепостей понастроили из дёрна!.. Ну и поколачивал же он сверстников!.. Матери — те, что из простого люда, — те не смели жаловаться княгине. Боярыни — те печаловались, приходили в княжой терем: «Княгинюшка-свет, Федосья Мстиславовна, уйми ты Сашеньку-светика: увечит-калечит парнишек, сладу с ним никакого нет!..»
Сумрачный отец, вечно занятый державными делами, да и усадьбой своей, иногда, для острастки, тоже вмешивался: чуть кося византийским оком, навивая на палец копчик длинной бороды, скажет, бывало, и не поймёшь, с каким умыслом:
— Что ж ты, сынок? Словно Васенька Буслаевич: кого схватил за руку — тому руку прочь, кого схватил за ногу — тому ногу выдернул!.. Ведь этак с тобой, когда вырастешь, и на войну будет некому пойти: всех перекалечишь!
Вспомнилось Александру, как тёмной осенней ночью злой памяти двадцать восьмого года вот здесь, по тропинке озёрного косогора, едут они вчетвером — беглецы из бушующего Новгорода, обливаемые тяжким, вислым дождём, — он, брат его Фёдор, да боярин Фёдор Данилович, старый кормилец-воевода, да ещё неизменный Яким.
Сумрачный, неласковый отец заметно был рад в тот вечер, что из этакой замятии и крамолы, поднятой врагами его в Новгороде, оба сына его, малолетки, вывезены целы и невредимы; некое подобие родительской ласки оказывал он в ту ночь любимцу своему Александру и соизволял даже и пошутить в присутствии дядьки Якима. Положа свою жёсткую руку на голову сына, Ярослав Всеволодич говорил: