На севере, в Германии, дела для Руси складываются благоприятно. Не успел умереть Гогенштауфен, как вся Германия, подобно бочке, раздираемой забродившим мёдом, трещит — и вот-вот рассыплется на клёпки. Уже вздыбились немецкие города. Иной бургомистр уж самого императора нового ни во что не ставит: захочет — отворит ворота, захочет — пет. Да, впрочем, их, этих императоров, много стало в Германии: в Вормсе — один, в Страсбурге — другой, в Майнце — третий. Чуть ли не каждый богатый рыцарь мнит себя завтрашним императором. Самозваные Фридрихи размножились. А народ — в смятенье. Кнехты сбиваются в шайки — дерут встречного и поперечного... Притихла и Рига: мира доискивается магистр со Псковом и Новгородом. Ещё бы, на одних попах латынских далеко не уедешь! А кнехтов и рыцарей из «фатерланда» — их теперь и пшеничным калачом не заманишь на орденскую службу: им и в отечестве хватает добычи! А сунешься на Русь — тут, того и гляди, новгородец — даром что торговая досточка! — а разъярить его, так живо голову топором отвалит! А на Литву сунешься — то как раз литовец тебя в панцире на костре зажарит, словно кабана! Поослабели гладиферы — меченосители! Ну что ж, нашим легче! Вот только Миндовг сомнителен! Правда, ручается Данило Романович в письме своём, что с Миндовгом у него теперь вечный союз и родство двойное: Миндовговну взяли за брата Дубравки, да и сам Данило оженился на литвинке — Юрате-Дзендзелло. А в ней, дескать, Миндовг и души не чает: пуще дочери! А молодому Даниловичу уже и княжение выделил. «У них, — пишет Данило Романович, — у литовцев, родство-свойство — дело святое и нерушимое». «Ну, дай-то бог! А я бы и родству-свойству не вверялся: зане — Миндовг!..»
Так думалось Александру, так беседовали они втроём за вечерними чаепитьями.
За последнюю сотню лет для державы вряд ли один-другой набрался бы подобный тихий годочек! Недаром же летописец — пономарь в Новгороде, Тимофей, — обозначил текущий, 1251 год, а от сотворения мира — 6759, такою записью:
«6759. Мирно бысть». И ничего более!
Столь же краткою записью как бы откликнулся ему летописец ростовский:
«6759. Ничто же бысть».
И наконец:
«6759. Тишина, бысть», — вывел киноварью высокопоставленный летописец, сам митрополит Кирилл — Галича, Киева и всея Руси.
Тишина была и в сердце Дубравки. Положа руки на раскрытую на коленях книгу, молодая княгиня созерцала бирюзовую гладь озера с парусами на ней недвижными, словно бы сложившие крылья белые мотыльки, и думала об Александре.
Сейчас он придёт. Ещё не слыша его шагов, она узнает о его приближении по той обрадованной настороженности, с которою начнёт посматривать Волк в сторону леса, а потом на неё — жалобно и просяще: собака уже не смела теперь без её разрешения кинуться навстречу Александру! В первый раз, когда пёс кинулся, оставя её, навстречу своему хозяину, хозяин ударил его прутом.
— Туда! К ней!.. — И показал рукою в сторону, где сидела Дубравка.
И этого урока разумному псу оказалось достаточно. Теперь, издалека заслыша Александра, он не только радостно, но и жалобно повизгивал, колотил хвостом о землю и взглядывал на Дубравку: отпусти, мол! И она, немножечко помучив Волка, отпускала его.
Словно камень, пущенный из пращи, перелетал пёс через всю лужайку и исчезал в лесу. Возвращался же он чинно и строго, счастливый, идя на шаг, на два впереди хозяина, и, доведя его до Дубравки, вновь ложился на своём месте, под кусток, настораживая шатёрчики острых ушей. И теперь горе было тому, кто из чужих вздумал бы ступить на поляну...
Сейчас придёт Александр... «Ну что, княгиня, — скажет он ещё со средины полянки своим просторным, большим голосом, — небось уморили тебя жаждою?..» — и покажет ей бережно предносимый на ладони берестовый туесок, не больше стакана. И они оба опять изопьют из него. Он — после неё. Как Тристан Корнуолский и Изольда Златокудрая: «Он — после неё, — они осушили кубок с рубиновым вином, настоянным на травах: напиток, порождающий любовь — любовь, доколе земля-матерь не постелет им свою вечную постель!» — произнесла нараспев по-французски Дубравка, и закрыла глаза, и, закинув руки за затылок, потянулась блаженно, и подставила своё лицо солнцу. А солнце уже грело всё больше и больше: словно бы отец подошёл неслышно и положил ей на плечи свои большие, тёплые руки... «Господи! Когда же увижу я отца своего? — подумалось Дубравке, и сердце её заныло. — Наказывала тётке Олёне, отъезжавшей в Галич, чтобы сказала государю-отцу, что тоскует его донька: пусть приедет хоть на часок! Писала в письме, звала. Но Александр говорит, что сейчас Данило Романович воздержится от приезда во Владимир: не надо дразнить татар! Кирилла-владыку прислал, и даже это с трудом перенесли в Орде. Ладно, что ещё старик Батый жив, попридержал Орду».
Вспомнив об отце, Дубравка почувствовала, как покраснела. «Разве укроется от отца? — мелькнуло у неё в душе. — Нет, пусть лучше пока не приезжает!.. А сейчас придёт он, Александр! — подумалось ей вновь с каким-то блаженным и озорным ужасом. — Придёт проститься, быть может, в последний, в последний раз!.. Хочет ехать в Орду, к Сартаку... Царица небесная, сохрани же ты мне его!.. Сохрани!..»
Дубравка открыла глаза и, сжав руки, молитвенно глянула на белокурые облака. Рычанье собаки заставило её обернуться. «Это он, Александр!» Дубравка затаила дыханье, и плечи её дрогнули от предвкушения счастья. Однако как странно сегодня ведёт себя Волк! Пёс не только не обрадовался, — напротив, жёсткая, волчья шерсть его встала дыбом, он вскочил и насторожился в сторону леса, готовый кинуться на того, кто вот-вот должен был выйти из леса.
На поляну вышел Андрей. В его руке был маленький туесок. Быть может, никогда ещё душа Дубравки не испытывала столь горького разочарованья! Княгиня нахмурилась. Ничего не подозревая, Андрей приветственно простёр к жене свободную от туеска правую руку. Волк ощерился и зарычал.
Князь остановился.
— Уйми ты его, княгиня! — раздражённо произнёс он.
Дубравка прикрикнула на пса. Однако на сей раз её властный голос не оказал воздействия на Волка; по-прежнему рыча и словно бы в каком-то щетинном ошейнике — так поднялась у него шерсть! — пёс медленно подступал к непрошеному пришельцу.
Гнев собаки заставил Дубравку вскочить на ноги.
— На место!.. Туда!.. — крикнула она звонко, указывая на куст. И подчинившийся нехотя Волк побрёл, озираясь на Андрея, однако улёгся, должно быть «на всякий случай», ближе к Дубравке, чем лежал до того.
— Однако же и сторож у тебя, — сказал, покачивая головою, Андрей, — не подступись!
Он подошёл к Дубравке и протянул ей туесок с берёзовым соком.
— Саша не придёт, — сказал он, — там мужики к нему пришли: землемерца требуют, межника... Велел мне проведать тебя, отнести сок...
Дубравка протянула руку за туеском, но то ли Андрей поторопился выпустить из своей руки, то ли она замедлила принять, но только туесок, полный соку, выскользнул и упал на землю. Сок разлился.
— Княгиня!.. — укоризненно воскликнул Андрей. — Да ведь это теперь дороже кипрского! Ведь ты знаешь, берёзы больше не дают сока...
— Ах, не помогает он мне, этот ваш берёзовый сок! — с досадливой морщинкой на лбу отвечала Дубравка.
— Но ведь ты же сама говорила, что помогает, и очень.
— Не хотела обижать Александра, — ответила она, обрывая разговор.
— Да, кстати, — сказал Андрей Ярославич, — Александр велел тебя звать: может быть, поедем верхом, все трое? Он уже приказал для тебя оседлать Геру.
— Скажи ему, что я никуда не поеду! — жёстко отвечала она. — Хочу побыть здесь одна. У меня голова болит. Господи! — со слезами раздраженья воскликнула она, — Даже и здесь не дают покоя!
Сказав это, Дубравка отвернулась от мужа и быстро пошла вдоль берега. Андрей растерянно посмотрел ей вслед и затем двинулся было к тому месту под берёзой, где сидела она, чтобы взять и понести за ней коврик, плащик и книгу. Грозное рычанье остановило его: это Волк предупреждал: «Не тронь! А то будет плохо!»