Едва только взглядывал Андрей Ярославич на тот берег Клязьмы, как сквозь гордую радость несомненной победы в душу его проникал неодолимый страх.

На той стороне не было больше лесочков и перелесков — их съел неисчислимый, всепожирающий татарский копь; татары валили чернолесье, обрубали ветви и листвою кормили лошадей. Неврюй не считал даже нужным таить свои силы, да это было и невозможно. До черты неба досягало чёрное его воинство. В битву против русских введены были и подверглись разгрому только первые четыре тумена — около сорока тысяч, и ещё более чем стотысячная армия здесь, под рукой Неврюя, ждала, когда ей освободится место для боя, да столько же, под водительством хана Алабуги, ушло окружать русских, обкладывать их широкой облавой за десять вёрст от места боя — так, чтобы не спасся никто.

Пятьдесят тысяч — пять туменов конницы, под начальством Бурджи-нойона, ушли на окруженье засадного русского полка. Известно было из донесенья мостового мытника, Чернобая Акиндина, что один полк русских, минуя мост, ушёл вправо, тогда как все прочие — влево, и Неврюй вывел из того соответствующее истине заключенье, что один полк — засадный.

Только ещё не был найден и не обложен этот полк!

Татар было столь много, что отплески разгрома первых четырёх туменов не смогли ещё проникнуть, докатиться до глубины татарской толщи. Волна стадного ужаса, распространяемая накатом бегущих, смогла перехлестнуть на татарский берег Клязьмы, но тут она расшиблась о тумены, сцементированные другим ужасом — ужасом кровавой дисциплины. Тут все были коренные монголы — с берегов Орхона и Керулена!

С тем же самым чувством надвигающейся опасности, которое охватило князя Андрея, взирал на поле победной битвы и воевода большого полка Жидислав. Он понимал одно: что до тех пор только и можно удерживать поле бон (с тем чтобы под покровом ночи уйти на север), доколе удаётся шеломить врага одною внезапностью за другой. Внезапностью оказалась для татар атака на них с трёх сторон тотчас после переправы. Внезапностью оказался и удар самого князя во главе его охранной дружины. Ну а дальше что?! И старик воевода, сам не замечая того, стонал, перемежая напряжённую думу свою о битве с молитвенными воплями к богу. Он всматривался в поле битвы, всячески изыскивая пути и место для на несения хотя бы ещё одного, столь же внезапного и столь же сотрясающего удара.

Тот шум и смятенье, которые донеслись от ставки царевича до слуха хана Неврюя, были прямым следствием нового, третьего внезапного удара, который был нанесён Орде воеводою Жидиславом.

Старому воителю, когда он взвесил и выверил всё, представился единственный путь для такого удара, а именно: скрытно подвести ударное войско вверх по Клязьме, перелеском сего берега, и ударить как раз напротив хорошо видных шатров с парчовым верхом, отблескивавших на солнце.

Броды были ведомы Жидиславу! И удар удался!.. Вот почему и примчался гонец от Чагана к Неврюю.

Чаган был захвачен врасплох. Юный хан благодушествовал в своём шатре, внимая музыке, неторопливо поглощая пилав из перепёлок, монгольские шарики из сушёной саранчи, перемолотой с мукой на ручном жёрнове, и персики в сливках.

На огромном золотом блюде — из ризницы Владимирского Успенского собора — лежали ломти чарджуйской дыни, огромные, словно древко лука, наполняя медовым и свежим благоуханьем воздух шатра.

Сбоку царевича сидел на особом коврике и подушке его личный медик, травовед и астролог, из теленгутов, седенький безбородый старичок в чёрном китайском клобучке. В его обязанность, помимо всякого рода мелких услуг Чагану, входило и отведывание блюд, подаваемых царевичу, дабы показать, что ничего не отравлено.

Вход в шатёр Чагана был закрыт шкурою тигра. В шатре было прохладно. Свет проникал сквозь верхний, отпахнутый, круг шатровой решётки.

Медик налил и подал Чагану золотую чашу с кумысом. Чаган велел пить и ему. Пили молча. Когда царевич закончил трапезу, он отёр пальцы от жира большим чесучовым платком, бросил его и вскочил на ноги.

Ему не терпелось взглянуть на пятый шатёр своих жён — шатёр, приготовленный для Дубравки. Он запретил туда следовать за собою кому бы то ни было. Ему одному хотелось побыть в той кибитке, предвкушая мгновенье, когда Дубравка-хатунь, супруга ильбеги Владимирского, вступит в неё и закроет лицо от ужаса и стыда...

Едва Чаган вышел из шатра, как ему подвели белоснежного златосбруйного коня. Пусть всего два шага отделяют кибитку от кибитки — монгол не унизится до того, чтобы пешим пройти даже и этот путь!..

...В шатре, для Дубравки предназначенном, рабыни только что закончили все приготовления. У округло выгнутой стены кибитки, рядом с постелью, сложенной из шёлковых, на гагачьем пуху, одеял, высился резной, из слоновой кости, туалетный столик со стальным, отлично отполированным зеркалом. Перед зеркалом разложены были флакончики для ароматических веществ, щипчики для выщипыванья бровей, ногтечистки, копоушки и множество прочих мелких вещиц интимного обихода знатных китаянок и монголок — вещиц, на усвоение которых бедной Дубравке, вероятно, понадобилось бы некоторое время и привычка.

Но забыт был и новенький кожаный подойник для доенья кобыл, чем но пренебрегала и сама супруга Менту, Котота-хатунь.

Свет солнца, проницал пыль, косым столбом упирался в ковры, постланные поверх войлока. В кибитке царил благоухающий полумрак.

И, глядя на этот столб света, Чаган невольно вспомнил, как по такому же вот столбу света в верхнее отверстие юрты к вдовствующей княгине Алтан-хатуни[43] спустился некий златокудрый, прекрасного вида юноша, который затем, уходя, оборотился рыжим псом, и тогда произошло таинственное зачатие того, кто родился на свет с куском опеченевшей крови в руке, кто является и ему, Чагану, великим предком, — сам Священный воитель, чьё имя не произносится!..

И Чаган запел.

Испуганный хорчи ворвался в шатёр и упал на землю. Зная, как тяжко он провинился перед ханом, оруженосец, не вставая с земли, повернулся головою в сторону, где стоял Чаган, и распростёрся перед ним.

   — Чаган! — воскликнул он. — Смилуйся над рабом твоим! Но русские от шатров твоих менее чем на одно блеянье барана!..

   — Коня! — крикнул царевич.

Оруженосец ринулся из шатра. Ещё раз окинув оком и высокую постель из пуховых одеял, и туалетный столик, и подойник для кобыльего молока, Чаган отпахнул завесу входа и почти с порога поставил ногу в стремя.

И едва он оказался в седле, как гладкое лицо его приняло выраженье спокойствия и суровой надменности.

Он глянул, прищурясь от солнца, в ту сторону, где уже прорвавшийся русский отряд рубился с его многочисленной охраной, состоящей почти сплошь из его родичей, и быстро охватил всю опасность положения.

Чаган глянул на шатры своих жён. Трое из его супруг-монголок уже сидели в сёдлах, разбирая поводья. Все они были в штанах для верховой езды. У одной из ханш за спиною, в заплечном мешке, виднелся ребёнок с соской.

И только из четвёртого шатра — шатра китаянки — всё ещё слышался злой визг и шлёпанье: китаянка била нерасторопных рабынь.

   — Поторопите! — сказал он шатёрничему.

Но как раз в этот миг ханша-китаянка, сидя в крытых носилках, несомых на шестах двумя русскими рабынями, предстала перед очами своего повелителя, спешно дорумянивая щёки.

Чаган подал разрешительный знак, и, окружённые каждая своей свитой, рабами и рабынями, однако под общей охраной, ханши тронулись в путь.

Теперь он вздохнул свободнее. Руки его были развязаны! Он обозрел поле боя. Его личная гвардия отчаянно отстаивала взъём того самого бугра, на котором разбита была его ставка. Будь это во время вторженья в какую либо новую страну, он счёл бы делом чести нойона кинуться в битву лично. Но ильбеги Андрей в его глазах был только взбунтовавшийся данник, и ему, царевичу из дома Борджегинь, казалось зазорным погибнуть под саблей кого-либо из воинов этого данника. Было и ещё одно обстоятельство, в силу которого Чаган решил на сей раз не рисковать жизнью: он ждал Дубравку. Он знал, что вся армия князя Андрея обложена широкой облавой, дуги которой уже сомкнулись далеко в тылу русских, и что вряд ли княжеской чете удастся вырваться из этой облоги. «Так было бы ниже разума умереть, не насладившись местью и торжеством над тою, что сочла и день свадьбы своей осквернённым воздух свадебного чертога моим присутствием!»

вернуться

43

Алтан-Гоа — легендарная прародительница всех знатных монгольских родов, не была матерью самого Чингисхана, как это можно понять из текста романа. Легенда о рыжеволосом человеке и о зачатии от солнечного луча, быть может, имела основой своеобразие внешнего облика монголов XIII столетия, отличавшихся от соседних кочевых племён более светлыми волосами и глазами, более высоким ростом.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: