Мысль работала на пределе какой-то небывалой в заурядье, как бы предсмертной ясности:
«Затаиться... Подпустить... Одного застрелю... другого — саблей... Только бы, только бы ещё не наскочили! А тогда... её — ножом в сердце!» — подумал он о Дубравке.
Оба татарина давно уж сообразили, что у князя вышли все стрелы. Они бы застрелили его, быть может, если бы не боялись нарушить приказ Чагана, который запретил убивать Андрея, но велел доставить его живьём. Им не возбранялось нанести ему раненье, чтобы лишить возможности сопротивляться, но только не убивать! И потому они подкрадывались всё ближе — с тем чтобы целиться наверняка.
Одного из них уложил-таки Андрей последней, оставшейся у него стрелой!
Но оставшийся в живых татарин успел забежать в тыл и с некоторого отдаленья стал нещадно, словно бы забыв о повеленье хана, осыпать стрелами обоих — и Андрея и Дубравку.
Гибель становилась неизбежной...
Вдруг татарин, только что начавший тщательно прицеливаться, взвизгнул, подпрыгнул, словно тарантулом укушенный, и выронил лук...
Огромная, похожая на волка собака, исходя пеной ярости, рвала в клочья бешмет и мясо татарина, дорываясь до горла.
Когда наконец, на миг отшибя осатаневшего пса, татарин взметнулся на лошадь и помчался прочь, Волк всё ещё метался на коня и всадника, выхватывая кровавые клочья из бедра татарина...
Андрей понял, что нельзя терять ни одного мгновенья. «Сейчас он ещё приведёт!» — мелькнуло у него. Он схватил Дубравку на руки и бросил её на спину коренника.
— Скачи и не оглядывайся! — вскричал он. — Вон туда — на север, на север!..
— А ты?
— Ты меня погубишь и себя!.. Я тебе говорю!..
— Нет!.. — сказала Дубравка, покачав головой. — Где ты — там и я!..
И великая княгиня Владимирская уже готова была спрыгнуть на землю.
И тогда, вне себя от неистового гнева, Андрей Ярославич навесил ей такое словцо, которого годами не слыхивали от своего князя даже и доезжачие его и псари!
Выругавшись, он выхватил из-за голенища кривой засапожный ножик и подкольнул им коня, на котором сидела Дубравка.
— Держись! — крикнул он. — Держись крепче! И — на север, на север!..
Мгновенье — и на глазах князя рыжий конь, уносивший Дубравку, шумно ввергнулся в Клязьму. Ещё мгновенье — и вот он уже там, по ту сторону, на пригорке! И вот — исчезнул в лесу!..
Андрей Ярославич, озираясь, кинулся к трупу татарина, чтобы спять с него колчан, полный стрел. Он уже и сделал это, как вдруг счастливая мысль осенила его. «Дело!» — глухо пробормотал он и, ухватя убитого за ворот бешмета, пригибаясь, быстро поволок тело в густой кустарник, окаймляющий Клязьму.
Он вышел оттуда одетый во всё татарское. Не выходя уж больше на луговину, держась кустов, он татарским обычаем подсвистал коня, изловил и взметнулся в седло. Негромко гикнув над самым ухом лошади, он отдал поводья, и татарский конь помчал его к тому самому бору, где только что скрылась из глаз Дубравка.
Припадая на истерзанную собакой ногу, весь в кровавых лохмотьях, татарин рухнул плашмя перед Чаганом.
— Они пойманы, они пойманы оба — и князь и княгиня! — воскликнул татарин.
Полное надменное лицо Чагана обошла торжествующая улыбка.
— Хан! Они в горсти твоего преобладанья находятся, и тебе стоит только сжать эту горсть, чтобы схватить их!.. Мы нашли их...
И, всё более обдаваемый ужасом предстоящего ему наказания, татарин, путаясь в рассказах, поведал Чагану всё, начиная с того, как догнали они втроём Дубравку и Андрея, как двоих застрелил Андрей, и кончая нападеньем собаки и своим бегством.
— Собака! — вдруг взвизгнул Чаган. — Ты падаль, и потому псы едва и не растерзали тебя! Нет, нет, ты не монгол! Матерь твоя зачала тебя в блуде! Ты, ты...
И, внезапно бросившись на татарина, опрокинул его на спину и зубами схватил за горло. Татарин захрипел, но Чаган всё же оторвался от поверженного. Встал на ноги. Глаза его были мутны. Лицо пожелтело. Он пнул лежавшего носком узорного сапога.
— Вставай, собака, и веди нас туда, где ты оставил их! — приказал он. — Все на коней!
Царевич опустился в седло. Тысяча всадников ринулась вслед за ним — на небывалую облаву, в загоне которой метались два человека: великий князь Владимирский и княгиня его...
«Нет, — мысленно, с угрюмым злорадством, восклицал Чаган, как бы вновь видя пред собою Дубравку в тот миг, когда она, гневная, в своей золотой диадеме на гладко причёсанных волосах, в длинном, серебристого цвета платье, покидала свадебное застолье, оскорблённая его появленьем. Хотя бы и крылатый конь уносил тебя, — всё равно: эта пот рука схватит его под уздцы!..»
Чагану было неведомо, что уже схвачен был под уздцы рыжий копь, уносивший Дубравку, — схвачен волосатой рукой в засученном рукаве, тогда как другая, такая же рука перехватила руку Дубравки, стиснула и перекрутила так, что, вскрикнув, княгиня выронила короткий нож, занесённый ею над головой нападавшего...
Но это были русские руки.
Всю дорогу Невского обдавал и преследовал омерзительный, надолго въедавшийся в сукно одежды запах гари, остывших пожарищ и трупного тленья.
Навстречу гнали пленных. Женщины были связаны меж собой волосами — по четверо. Все они были в пропылённых лохмотьях, босы, и только у некоторых ноги обёрнуты были мешковиной или иной какой тряпкой и обнизаны верёвочкой.
Лениво, вразвалку восседающий на своём косматом копе, монгол ехал позади пленниц, время от времени подгоняя отстающих длинной пикой. С мужчинами — кто отставал — поступали проще: их тут же, чуть отведя в сторонку, обезглавливали саблею, приказав для того стать на колошей и нагнуть шею. В толпе угоняемых женщин, как только поравнялся с ними Александр, вдруг произошло замешательство, и, вырвавшись из толпы, в седых пропылённых космах старуха кинулась было к его стремени. Двое монголов с ругательствами втащили её обратно.
Только отъехав, Александр признал в этой измождённой и уж, по-видимому, лишившейся рассудка старухе боярыню Марфу — ту, что была постельничьей княгини Дубравки...
Невский погонял коня. Супились могучие его охранители — те, что были самим Александром и в землях Новгорода, и на Владимирщине «нарубаны», — рослые, удалые, не ведающие страха смерти, не верящие ни в чох, ни в сон.
— Срамно ехать! — ворчали иные из них, исподлобья взглядывая на человека, в которого у каждого из них был словно бы вложен кусок своего сердца. — Да что уж мы — не русские, что ли? На глазах нашего брата губят!.. Над женщинами охальничают, — а он едет себе!.. А говорили ведь, какую власть ему Сартак надо всей Землёй дал!.. С пайцзой едет: все ему подчиниться должны!.. Вот те и с пайцзою!.. Вот те и подчиниться!.. Нет, когда бы оно так, дак разве бы Ярославич наш дозволил при себе творить такое?
Ошибались они: в любой миг Невский мог бы властно вмешаться и пресечь и эти казни, и эти душу цепенящие гнусности, что вытворяло окрест, у него на глазах, всё это многоплеменное скопище, согнанное со всей Азии. Но тогда бы ему пришлось продвигаться к цели своей, то есть к ставке Чагана, черепашьим шагом. А это означало бы, что за одного спасаемого здесь, на глазах, многие тысячи таких же русских людей по всей Владимирщине будут преданы на позор, на истязанья, на смерть, ибо там сейчас, по всей Владимиро-Суздальской земле, в каждый бой сердца, в каждое дыханье его, гибнут, и корчатся, и воют в непереносимых мученьях, и повреждаются умом и мужчины и женщины, и стар и млад... Ведь приказано уничтожать «всякого, кто дорос до чеки тележной!..».
И Александр мчался на храпящем коне впереди тысячи богатырей, ибо в Орду он всегда, чего бы это ни стоило, ходил «в силе тяжкой, со множеством воев своих», — мчался, словно бы чугунными пластинами заслонив очи свои справа и слева и утупясь в гриву коня.
«Эх, Андрей, Андрей!.. — гневно и скорбно говорил он мысленно брату своему. — Ведь этакую кровь людскую зря в землю отдать! Этакое проклятье людское навлечь на весь дом наш!.. И что было послушать тебе меня? А ныне и мои силы подсёк... Теперь поди ж ты — удержи их, татаровей!.. Теперь уж влезут в Землю!.. Теперь и моё всё, что успел завершить втайне, тоже отыщут, ведь войско — не иголка: хоть разбросай его по сотням, а всё равно не укроешь, когда баскаки зарыщут по всей Земле!.. Ох, Андрей, Андрей! — всё так же мысленно говорил он, хмурясь и стискивая зубы. — Не знаю, жив ты — не жив, а попадись ты мне, — душа не дрогнет! — не стану и слова ханского ждать: сам судья тебе буду смертный, немилостивый!..»