Как безумная, прижалась она к его колену, залившись слезами...
Бережно и ласково отстранил Александр голову Дубравки от своих колен, поднялся с кресла и поднял за локти её.
Они стояли теперь столь близко, что его ладони как бы сами собою легли позади её плеч. Нагнетающий стук его сердца пошатывал их обоих... Было совсем как тогда, на их озере, возле их берёзки!..
Он, медленно и противясь непреоборимому искушенью, склонялся к её распылавшимся губам. Ещё мгновенье — и беспощадный, как смерть, греховный брак соединил бы их...
Запах драгоценных ароматов, веявший от её одежд, лица и волос, вошёл в его ноздри, расширяя их, заставляя вдохнуть.
И вдруг этот сладостно-благовонный запах вызвал в его памяти тот сладковатый запах трупного тленья, которым нанесло на него тогда, в страшный день его возвращенья после Неврюя, там, возле берёзки, у синего озера... Вот он раздвигает и тотчас же вновь, с шумом, даёт сомкнуться кустам, едва только увидал обезображенное, и поруганное, и уже тронутое тленьем тело пожилой женщины, умерщвлённой татарами простолюдинки, в разодранной посконной юбке...
...Александр молча отшатнулся от Дубравки…
И это было их последним свиданьем.
На Карпаты, к отцу, Дубравку сопровождал Андрей-дворский с дружиной. Он сам вызвался сопровождать на Галичину дочь своего государя. И не одна была к тому причина у Андрея Ивановича!
Во-первых, то, что суздальское окружение Ярославича с неприязнью, всё больше и больше разраставшейся, взирало на пришлого, на галичанина, да ещё из простых, который столь близко стал возле ихнего князя. «Не стало ему своих, здешних доброродных бояр!» — ворчали суздальские придворные Александра.
Другою причиною были не перестающие весь год мятежи и жестоко разящие мятежников казни в Новгороде.
«Силён государь, силён Олександр Ярославич и великомудр, — наедине с собою размышлял Андрей Иванович. — Ну а только Данило Романович мой до людей помякше!.. Али уж и весь народ здешной, сиверной, посуровее нашего, галицкого? И то может быть!» — решал он, вспоминая и доныне горькое для него обстоятельство, что на суде, и покоях владыки, где решалась участь Роговича и участь других вожаков мятежа, — на этом суде только три голоса — его, да ещё новгородца Пинещинича, да ещё нового посадника, Михаила Фёдоровича, — и прозвучали за помилованье, всё же остальные поданы были за казнь, в том числе и голос владыки Кирилла, и архиепископа Далмата, и, наконец, голос самого Александра Ярославича.
Дворский, ожидавший, чем разверзнутся над провинившимся грозные уста князя, — после того как все высказались за казнь, — затаив дыхание взирал на том совете на Александра.
— Ну что ж, — промолвил Невский скорбно и глухо, — и я свой голос прилагаю.
Ещё мутны были глаза Ярославича и не в полное око подымались ресницы, но уже заметно было, что обильное кровопусканье из локтевой вены прояснило его сознание. Доктор Абрагам не страшился более рокового исхода.
Голова Александра покоилась на высокой стопе белоснежных подушек. Он отдыхал и время от времени вступал в неторопливый разговор со своим врачом.
— Одного я не пойму, доктор Абрагам, как та же самая кровь, и которой жизнь и душа наша, как может она стать губительна и болезни, так что вам, врачам, приходится сбрасывать её? — спросил Александр.
Старец покачал головою:
— Вслед за Гиппократом Косским полагаю и я, государь, что душа — не в крови, не в мозгу. Не всегда хороню сбрасывать кровь. Но тебе угрожало воспаление мозга. Блоны, одевающие це́ребрум, были переполнены разгорячённой сверх меры кровью...
— Пустое! А просто просквозило меня! — перебил доктора Александр. — Места здесь такие, что без ветру и дня не бывает. Тут тебе Волхов, тут Ильмень...
Они ещё поговорили о том о сём, и вдруг Абрагам сказал:
— Государь! Прости, что не в другое какое время начинаю разговор свой... Но ведь только восставим тебя, то и не увидим: умчишься!.. А я уж не смогу последовать за тобой, как прежде... Я отважусь тебе напомнить обещание твоё: отпустить меня на покой, когда стану дряхл и старческими недугами скорбен...
— Тебе ли — врачу из врачей — говорить так?
— Государь! Медицина могущественна, но ещё не всесильна! — печально усмехнувшись, отвечал доктор Абрагам. — Всякий день, пробуждаясь, я начинаю с того, что хладеющими перстами своими осязаю пульсус на своей иссохшей руке. И он говорит мне, чтобы я, старый Абрагам, поторапливался. Плоть моя обветшала. И я не могу быть больше твоим медиком, государь.
Александр неодобрительно покачал головой.
— На кого же ты, хотел бы я знать, оставляешь меня и семейство моё, доктор Абрагам?
На лице старого доктора изобразилось глубокое огорчение. Он приложил руку к груди и от самых глубин сердца сказал:
— Государь, попрёк твой раздирает мне душу!.. Или я забуду когда-нибудь, что ты спас мне жизнь в Литве? Но ведь доктор Бертольд из Марбурга просился к тебе. Это учёный муж и добрый и осторожный врачеватель... И ты сказал мне, государь: «Я подумаю».
Невский улыбнулся.
— Я и подумал, — отвечал он. — И велел отказать сему доктору Бертольду: у меня слишком много незавершённого, чтобы я решился вверить жизнь и здоровье своё иноземцу!..
Абрагам рассмеялся.
— Как радостно мне слышать решенье твоё, государь! Тогда всем сердцем своим, всей совестью и клятвою врача я заложусь пред тобою за того лекаря, в котором найдёшь ты не только мудрого врачевателя, но и единокровного тебе, сиречь русской крови, который сердце своё даст обратить в порошок, если узнает, что сим порошком тебе, государю своему, приносит исцеленье!.. Он ещё юн, но мне, старому доктору Абрагаму, уже нечего открывать ему из тайн нашей школы. Он — прирождённый врачеватель!..
— Боже мой! — воскликнул, даже приподымаясь глотки на подушках, Александр. — Так неужто это Настасьин?.. Ты изволил пошутить, доктор Абрагам!
Старик покачал головою.
— Нет! — отвечал он. — Ты был без сознанья, государь, и не знаешь... Но струя драгоценной крови твоей под ого остриём брызнула сегодня в этот серебряный сосуд!.. Я уже не посмел доверить этого своей одряхлевшей руке. Он же, мой доктор Григорий, положил и повязку на руку твою. Ему же приказал я изготовить и целебное питьё на красном вине...
— Да-а, чудно́, чудно́! — проговорил Невский. — Гринька Настасьин, тот, что с расшибленным носом гундел передо мною на мосту... и вдруг — лекарь...
— Так, государь! — подтвердил Абрагам. — Секира времени посекает корни одних, а другим она только отымает дикорастущие ветви! Но ежели ты сомневаешься, государь, то я устрою для него коллоквиум и приглашу, с твоего изволения, и доктора Франца из немецкого подворья, и доктора Татенау — от готян... И мы выдадим ему, Настасьину, диплому, и скрепим своими печатями... Кстати, вот слышу его шаги...
Вошёл Настасьин. В руках юноши была золочёная чаша, прикрытая сверху белым. Невский сквозь опущенные ресницы с любопытством рассматривал его.
Григорий, думая, что князь дремлет, тотчас поднялся на цыпочки, чтобы ступать неслышнее; он закусил губу, лицо его вытянулось...
Невский не выдержал и рассмеялся. Чаша с вином дрогнула в руке юноши. Его румяное, круглое, ясноглазое лицо владимирского паренька и русая широкая скобка надо лбом не очень-то вязались с чёрным, строгим одеяньем докторского ученика.
Григории поспешил поставить чашу.
— Ну, доктор Грегориус, пошутил Александр, — что ж это ты у своего князя столь крови повыцедил, да и за одни раз? Немцы из меня, пожалуй, и за все битвы столько не взяли!..
Григорий испуганно оглянулся на своего учителя. Тот хранил непроницаемое спокойствие.
— Князь, может быть, беспокоит рука?.. Плохо перевязал я? — спросил юноша, весь вспыхнув, и опустился на колени, чтобы осмотреть повязку.
— Да нет, чудесно перевязал! — возразил ему Александр и пошевелил рукою.