Когда перегретый трактор сполз в мокрую низинку к тусклому, под лохматыми елями, бочажку, когда Валентина выключила скорость и потянула из-под ног пустое ведро, то я это ведро у неё выхватил:
— Сам! Притащу воды сам, и залью в радиатор сам! Я видывал, я умею!
Ноша не тяжела, бочаг — близко. Лишь тракторный радиатор для меня высок. До фырчащей, как на горячем самоваре, заглушки мне трудно дотянуться. Но я карабкаюсь на переднее колесо, цапаю заглушку ладонью, и — не успела Валентина меня окрикнуть, остеречь — стронутая с места заглушка взлетает пулей в небеса.
Ладонь обдало жгучим паром, я грохаюсь чуть ли не прямо на ведро, сую руку в холодную воду, хлопаю глазами на Валентину, а она летит на меня с трактора стремительным коршуном. А она всё на свете клянёт, особо поминает всяких таких-разэтаких помощников, но видит: пятерня моя хоть и красна, да без волдырей. И тогда кричит:
— Где заглушка?
— Вроде бы здесь… Кажется, там… — бормочу я, шарюсь в расквашенных колеях, ползаю на четвереньках по молодой на обочине траве. А Валентина отыскала заглушку сама, залила воду сама; и тут, скажу честно, от досады, от боли, от всей никчёмности своей я так и заплакал. Молчком, внутри себя, но — заплакал.
К освежённо урчащему трактору обернулся спиной, смотрю через низину на сумеречные ёлки; вижу, как там, вдали по-над ними, играет на коротких крылышках вечерний летун-вальдшнеп, а тихие слёзы унять не могу.
Хорошо, Валентина как бы не замечает меня пока. Она осматривает мотор, проверяет груз, и самую-то горечь я проглатываю не на её глазах.
Но всё равно тайный мой всхлип как-то до неё долетел, и она, поскрипывая за моей спиной пустым ведёрком, толкает меня в плечо:
— Ну что уж ты… Сама я тоже виновата… Ещё дома, в конторе с ходу задёргала тебя… Не дуйся, Карасище! Я тоже измоталась… За рулём — весь день, а, гляди, не обернуться нам в бригаду и к ночи. Полезай на своё место…
И тут же добавляет безо всякого снисхождения:
— Да когда хватаешься за что, сперва советуйся. Насказал тебе директор про какой-то там твой огонёк, вот ты и суматошничаешь!
— Больше не буду…
Я снова дышу в полную грудь. Я снова восседаю на железном крыле трактора. На душе отпустило, но теперь вдруг очень хочется есть. Во рту у меня с утра — ни маковой росинки. Только и Валентина, как видно, терпит давно; значит, и мне на эту тему думать пока что не положено…
Мы выбираемся на подтемнённые кое-где берёзовым молодняком луга. Там ширь-простор. Но облачное вечернее небо хмурится ещё больше, и, слабо отражаясь в холодных лужах дороги, оно кажется совсем уж низким. Так и видать: мглистые тучи вот-вот заденут за наши головы, и на всё луговое пространство плотно уляжется ночь.
Двигаемся мы по-прежнему медленно. Старикан ХТЗ усердствует, да тяжесть саней не уменьшилась, и меня так и подмывает спрыгнуть, пойти с трактором рядом, дать ему хоть какое-то облегчение. Дать, как дают передышку на ходу извозчики усталым обозным лошадям. И всё же подмогу настоящую ему оказывает лишь сама Валентина. Она, цепко держась за расхлябанный штурвал, высматривает среди смутно мерцающих мочажин проезд помелководней, и если брода не находит, если трактор обрушивается в дорожную топь всем своим железным брюхом, то Валентина вовремя ему подбрасывает газу.
Трактор и мы на нём уплёсканы грязью по самые макушки. На сани нечего смотреть: с них льётся потоком. И если мы тут впрямь засядем — нас не выручит и Архимед. Вдоль пути ещё от мартовских и апрельских ручьёв такие водороины, что чуть проморгай — и ухнешь туда вверх колёсами!
А за дорогой следить всё труднее. А сумерки всё гуще. К тому же латаный-перелатаный ХТЗ — без фар. Он слепее слепого. И вот он, бедолага, умолк, остановился: он вязкую тьму пробить не в силах.
И сразу стало слышно, как ворошится в пустых лугах сырой ветер, как шевелятся у самой дороги кусты; стало слыхать, как булькает в остывающем радиаторе вода, и от этого бульканья у меня опять затосковала ошпаренная ладошка. А Валентина сказала глухо:
— Всё… Не успели…
Сказала, притихла. Опять, должно быть, вспомнила тот, у директора, разговор и добавила:
— Вот тебе и трактора как танки в бою; вот тебе и огонёк в груди… Ночевать, куковать будем с огоньком-то…
И, не снимая впотьмах со штурвала рук, привалилась на них головой, стихла совсем; я молчу тоже.
Да и о чём говорить? Обижаться на «огонёк»? На то, что она им всё как бы меня подтыкает? Так не я этот «огонёк» придумал. Сам-то я сейчас не то что огоньком, а сверкающим бы прожектором обернулся, да не в моих это силах. Какой уж тут прожектор! Если я и могу чем посверкать теперь, так лишь зажигалкой. Простенькой, самодельной, всё устройство которой — кусок напильника, фитиль из тряпицы, колотый камень-кремешок.
Такие зажигалки-огнива нынче почти у всех пацанов. Бегая на железнодорожный разъезд, мальчишки переняли их от проезжих солдат, — вот и у меня теперь побрякивает такое огниво в кармане. Я как нащупал его, так сначала над самим же собой и усмехнулся, а потом вдруг ожил, заорал:
— Валя, Валя! А школу нашу помнишь? А тропинки после уроков — осенние, ночные — помнишь? Вы, старшие, несёте берестяные факелы; мы, первышата, за вами топаем, не отстаём… И никому не страшно, всем светло до самого дома! Нынче ребята ходят так же! Только факелы зажигают не от спичек, а от кремешка да фитилька… Гляди, у меня тоже есть!
Трясу кремешок и кресало-напильник перед ней; желаю, чтобы она потрогала; а она всё равно, привалясь на руль, смотрит только в чёрную тьму. Отвечает мне будто через стенку, будто совсем постороннему:
— Ну и что? Опять страх на тебя, что ли, напал, как на первышонка?
И тут я больше не вытерпливаю; я ору так, что отзвенивает в лугах:
— Да что ты всё заладила: «Страх, страх! Первышонок, первышонок! Огонёк, огонёк!» Далось тебе… Я толкую: вот и сейчас бы нам факел, и ты бы за ним катила-ехала, а я бы — нёс. Я бы шагал, освещал, а ты бы — ехала! Поняла?
— Освети-итель… — усмехается Валентина и в толк ничего не берёт. — Шага-атель… — тянет она всё в том же духе, медленно, да вдруг вся так и посовывается ко мне, так и хватает меня: — Ой, верно! Что, если испробуем?
— Некогда пробовать, делать давай!
И вот наконец-то мы заедино во всём. Сшибаясь впотьмах руками, обшариваем ящик с инструментом, вяжем куски проволоки, набиваем ветошью жестяную воронку, добываем, льём на эту ветошь из бака керосин.
И Валентина торопит:
— Поджигай!
Факел от моей зажигалки-стукалки вспыхивает не вмиг. Зато ярко. Тьма — отскакивает. В багровом кругу под колёсами трактора сразу видно всю жуткую хлябь, но я смело тяну факел из рук Валентины:
— Готово! Я пошёл.
Да и Валентина вновь — прежний надо мной главнокомандующий:
— Стоп! Заведу сначала мотор!
Сшагивает в сытно хлюпнувшее месиво, обредает трактор, дёргает заводную рукоять и, под моторный гул, уже снова на рулевом мостике, отдаёт мне приказ новый:
— Разувайся!
Я так рот и раскрыл. Я так и замер в изумлении.
— Чего это? Зачем? Мои башмачата и так дыра на дыре… В них и без того почти как босиком… Какая для меня тут разница?
— Будет разница!
И стаскивает с себя свои собственные, только что искупанные по ушки в грязи армейские кирзачи-вездеходы, пихает их в мою сторону, сама стоит на железе в одних чулках.
— Быстрей! Мои — тебе, твои — мне…
Я опять:
— Чего ты…
А она как зыкнет:
— Факел погашу!
А она как прикрикнет:
— Опять не нуждаешься в советах?
И тут я разуваюсь, переобуваюсь — делать нечего. И — странно: её сапоги мне в тютельку. Она меня ростом больше, а сапоги мне — впору. Да они не только в самый раз, а из них ещё не ушло её уютное тепло, и от этого мне становится совсем уж как-то непонятно — и радостно, и конфузно — и, больше не рассуждая, я срываюсь вниз.
Полоснув по тьме факелом, я прыгаю в дорожную топь, как в пучину. Но — крепкое дно там есть. Обозначенные светом, там качаются, мечутся ало-чёрные берега. И вот всё это — уже не гиблая топь, а яркий вокруг меня остров. Он двинулся сквозь ночь со мной, вместе с моим факелом.