— Нету Валерьяна Петровича, нету, — сказала уборщица. Она отжала тряпку над ведром, подоткнула мокрыми пальцами под платок рыжую прядь волос: — Дело какое или так?
— Дело, — нехотя буркнул я.
— Ну, тогда опоздал. Уехал Валерьян Петрович. Уехал!
Она так напирала на слово «уехал», что я встревожился:
— Как уехал? Куда уехал? Насовсем?
— Не знаешь, что ли, куда он ездит? — вдруг ни с того ни с сего рассердилась женщина. — В райком ездит! На войну просится! Его в райкоме отругают, завернут обратно, а он обождет да снова туда же… Нынче опять укатил. С колхозниками. Они зерно на станцию привозили. Обратно пеша придет, чуть не к утру.
— Ну и правильно, — оказал я.
— Что правильно?
— А то, что на фронт просится.
Женщина отшагнула от меня и даже махнула тряпкой:
— Глупый! Да разве таких людей в этакую страсть посылают? А если убьют?
— А если моего отца убьют?
Она испуганно прижала мокрую ладонь к груди, быстро и шепотом заговорила:
— Что ты, что ты? Я ведь не к тому. Я ведь не про это…
А Валерьян Петрович думает и про это!
И, не глядя, прямо по мытому, я пошел к выходу. Вслед мне донеслось растерянное: «Обиделся?» — но я хлопнул дверью.
А наутро, еще в потемках, я опять стоял у кабинета. Дверь была приотворена, и в щель пробивался свет. Наклонив голову, Валерьян Петрович сидел за столом, что-то писал. Перед ним стояла зеленая лампа с абажуром, и я подумал: «Как же так? Человек собирается на войну, а сам даже и лампу из дома в школу принес?»
Я скрипнул дверью, директор поднял голову:
— Это ты? Заходи.
Я без лишних слов приступил к делу:
— Дайте мне справку об окончании семи классов.
— Зачем? — спокойно спросил Валерьян Петрович.
— Поступлю на работу в МТС. С семью классами туда берут.
— Да, принимают. Но не детей. Тебе ведь нет еще и пятнадцати.
Что верно, то верно. В нашем классе я был моложе всех на целый год. Я сам научился читать и в школу пришел до времени. А кроме того, я был очень маленький ростом, и как только в первый раз появился в классе, так сразу с задней парты кто-то дурашливо крикнул: «Гли-ко, ребята! Вершок!» А с другой задней добавили: «Вершок-горшок!» — да так это имечко за мной и осталось.
Но в классе было проще. В классе такого дразнильщика-обзывальщика поймал, отлупил — и все в порядке, а теперь ведь не подерешься. И я упрямо сказал:
— Это до войны малолетних не брали, а нынче возьмут. Притом у меня отец тракторист.
Валерьян Петрович ничего не ответил, только подвинул мне стул и негромко спросил:
— С голоду идешь?
Я чуть не сказал: «Да», но подумал и ответил:
— Нет! Не только с голоду… — И это была правда.
И вот Валерьян Петрович вынул из стола печать, бланк, вписал мою фамилию и, дважды дохнув на кругляшок печати, хлопнул по бумаге. Уголки губ у него дрогнули, опустились, лицо стало хмурым:
— Жаль. Ты был способным учеником.
— Я еще вернусь. Вот придет с фронта отец — и вернусь.
Но Валерьян Петрович словно перестал слышать. Он взялся широко раскрытыми руками за край стола, уставился в крышку и молчит. Я поднялся, сказал:
— До свидания.
Но тут он произнес:
— Погоди.
Он быстро написал на чистом листе несколько слов и запечатал записку в голубой довоенный конверт. На конверте крупно вывел красным карандашом: «Тов. ПЕТРЕНКО П. М.».
— Это парторгу МТС. Так будет вернее. Не потеряй.
— Не потеряю. Спасибо вам.
— На здоровье, — хотел улыбнуться Валерьян Петрович, да улыбка-то у него получилась горькая…
Из школы я ушел совсем тихо. Попрощаться с классом, с учителями у меня не хватило духу. Да и уходил я с большой надеждой, что еще вернусь.
Глава 12
ТОВАРИЩ Пэ-эМ
Машинно-тракторная станция находилась в том самом селе с церковью, на которое я смотрел когда-то с вершины зеленого холма. Теперь холм и поля укрыты снегом, и я шагаю в подшитых валенках по гладкой, до блеска накатанной дороге.
Голова у меня кружится от солнца, от сияния снегов и от голода. Утром в честь «окончания» школы я скормил весь хлеб Шурке с Наташкой, а теперь каюсь.
Теперь, чем ближе село, тем больше я боюсь, как бы «тов. Петренко» не назначил мне сразу такую проверку, на которую моих скудных сил не хватит. Очень уж строгим казалось мне написанное на конверте слово «тов.», и представлял я себе этого человека тоже строгим, даже неприступным. Он и одет-то, наверное, не просто, а затянут в темно-синюю гимнастерку, брюки на нем кавалерийские, галифе, на ногах блестящие сапоги с калошами, а в руке толстый портфель. Я знаю: так одеваются почти все районные начальники, а неведомый парторг казался мне теперь куда старше их всех и куда важней.
Я вошел в село, и оно удивило меня пустынностью. На короткой улице не было ни души. Только на березе рядом с обшарпанной церковью качалась и громко стрекотала сорока. Сквозь узорчатую решетку церковного окна торчала жестяная труба. Из трубы шел дым, на меня пахнуло теплой кухней, и голова закружилась еще больше.
Я поскорее миновал церковь. За ней стоял дом с высоким желтым крыльцом. Над крашеной дверью висела стеклянная вывеска. Я еще издали прочитал косоватую надпись «Контора». Снег возле конторы был густо истоптан такими черными следами, словно ходили тут трубочисты.
Черные следы растекались от крыльца в двух направлениях. Одна тропа вела назад, к церкви, — там наверняка была столовка; другая тропа убегала за край села, в сторону невысоких длинных строений.
Я нерешительно затоптался у крыльца, прикидывая, стучаться в дверь или не стучаться. Но дверь открылась сама. Из конторы выскочил на мороз кривой высоколобый мужик с лохматой заячьей шапкой в руках, в промасленном до железного блеска ватнике. Он уставил на меня свой единственный, удивительно зеленый глаз, нахлобучил на голову шапку, заорал:
— Ты что тут, ёж твою корень, топчешься? Вали в дом! В доме-то теплее.
— Мне бы товарища Петренко.
— Петренко? Дуй туда! — махнул мужик в сторону дальних строений, а сам, как настеганный, припустил к церкви. Он в два прыжка влетел на широкие ступени бывшей паперти, опять обернулся:
— Туда, туда жми. В мастерские!
Он заскочил в церковь, выхлопнув на улицу сизое облако пара, а я пошел в ту сторону, куда он махнул рукой.
Сначала тропа привела меня к длинному дощатому навесу. Под ним с одной стороны стояли тракторы, с другой — комбайны, плуги, сеялки. Там, где стояли комбайны, от машин было тесно; а там, где тракторы, — пусто наполовину. Я даже удивился, что тракторов так мало.
Я забрел под навес и, перешагивая масляные пятна на мерзлой земле, стал искать наш «НАТИ». Но вот запнулся и вижу: торчат из-под колес полуразобранного трактора чьи-то кирзовые сапоги.
Сапоги зашевелились, их владелец стал выбираться. Сначала показались ватные брюки, потом почему-то юбка, потом стеганка, и, наконец, человек извернулся боком, вылез из-под трактора.
Передо мной встала женщина, замотанная в теплый суконный платок. Концы платка были заправлены под стеганку, из-за этого женщина казалась очень толстой. А старая она или молодая, понять нельзя: слишком уж перепачкалась под трактором. Я только и разглядел, что брови у нее светлые, глаза синие, улыбчивые.
— Чего шукаешь, хлопче? — не по-здешнему и напевно спросила она.
— Товарища Петренко. Пэ-эм.
— Так это ж я и есть.
— Ну да?
Если бы товарищем Петренко назвался тот кривой заполошный мужик, я и то бы удивился меньше. У того мужика хоть глотка здоровая — вон как орал с паперти! — а у этой толстой тетки и голосок-то несерьезный. Таким голосом только песни петь, а не командовать. И в руках у нее не портфель, а гаечный ключ и полукруглый подшипник от двигателя.
Я переспросил:
— Нет, правда, вы товарищ Петренко? А может, Петренко, да не Пэ-эм?