Широкие полки в нашем продмаге теперь опустели. Магазин сразу же потерял всю свою многоцветную сытую праздничность, он стал похож на пустой, разоренный склад. Продавали в нем теперь только хлеб, и то по строгой норме.
Не так-то велика была эта норма. Выручала нас пока что картошка. Утром картошка, в обед картошка и вечером картошка. Оглядывая заметно опустевший картофельный участок под окном, мама говорила:
— Вот докопаем, доедим, и — зубы на полку.
Маленький Шурка удивленно таращился на маму, пробовал покачать пальцами свои крепкие, как орехи, зубы, но над этим уже не смеялись ни мама, ни я.
Желание работать на чердаке убыло еще и потому, что я стал бояться. Побаивался я беглого пастуха. Мне все казалось, что скрывается он не в мокрых осенних чащобах, а где-нибудь здесь, на чердаках, и мы вот-вот на него наткнемся. Я понимал: страх этот — нелепый, дезертир вряд ли станет жить под станционными крышами, — но все равно боялся.
Женьке пустынные чердаки тоже надоели. Мы оба ждали теперь, как ясного солнышка, того дня, когда снова начнутся занятия в школе. Настроение нам поднимал только дед Бабашкин: он все нахваливал нас, даже посулил написать о нашем старании письмо моему отцу.
— А то, что писать пока некуда, так это беда временная. Не такой он мужик, чтобы пропасть. От меня в гражданскую войну старуха тоже целый год вестей ждала, а вот, гляди, я тут и вместе с вами в глине пахтаюсь!
А когда к нам заглянул Валерьян Петрович и спросил, как дела, то и нас с Женькой старик назвал мужиками:
— И тот и другой — мужики что надо! Характер есть.
Слушать про себя такие хорошие слова было приятно, и пускай работа надоела — мы опять старались изо всех сил. Тем более что осталось-то нам побывать на чердаке дома, в котором находилась квартира самого Валерьяна Петровича.
На первый взгляд, этот дом был таким же, как все станционные дома. Деревянные, обшитые стены его покрашены охрой, железная кровля темна от старости, а над ней покачивают голыми ветками древние дуплистые тополя. Но в доме, на удивление всем остальным поселковым жителям, был действующий водопроводный кран, и поэтому о доме, о его прошлом ходили среди мальчишек самые невероятные, почти сказочные слухи.
Одни говорили, что здесь в старые годы ночевал проездом царь и водопровод ему во временную квартиру провели за один вечер.
Другие над такой легендой смеялись и говорили, что если царь и проезжал, то носа наверняка из своего салона-вагона не показывал. Больно ему, царю, надо на нашу станцию смотреть! А жил-то в доме и долго в нем работал знаменитый инженер-путеец. Тот самый инженер, который построил самую длинную в России дорогу от Москвы до Тихого океана.
Но так говорили мальчишки, а взрослые утверждали совсем другое.
Отец, когда услышал от меня обе легенды, тоже рассмеялся и сказал:
— Дело было вовсе не в старые годы, а после революции, в одна тысяча девятьсот двадцатом году. В день Первого мая. Собрались в тот день у вокзала деповские и путейские рабочие, а Сережка, то есть дядя Сережа, первый по всей станции комсомолец, никого не спрашиваясь, влез на трибуну и говорит: «Ну что? Чем светлый праздник рабочей весны отметим? Постоим, поговорим да, может, как в святую пасху, к домашним закускам разбежимся? Нет, давайте-ка придумаем что-нибудь новенькое! Что-нибудь наше, рабочее». Вот тогда всем миром и придумали устроить небывалое: провести домашний водопровод. И не для кого-нибудь провести, а для ребятишек и для их учителя. В доме этом тогда только что открылся интернат для школьников из дальних деревень, а при нем и Валерьяна Петровича поселили.
— Неужели прямо так вот, в праздник, и работали? — не поверил я.
— Прямо так вот, в праздник, и работали. Насобирали в депо по кладовым кое-каких труб и — сделали. От нашей старой колонки до интерната.
— Ты тоже делал?
— Нет. Мне чести такой рабочие не оказали. У меня тогда на губах молоко еще не обсохло. Но зато я жил в этом интернате и все видел. Вышли деповские под музыку, под гармонь, жены и те набежали. А когда из кранов пошла вода, веселья было — хоть отбавляй! Облили первомайской водичкой всех нас, интернатовских ребят; окатили, не постеснялись, и Валерьяна Петровича. А потом поймали Сережку и давай качать. Качают и горланят вовсю: «Ну и комсомол! Ну и башковитый!» Отличный Первомай у нас тогда на станции получился…
Вот в этом-то доме и осталось нам обмазать чердачные стропила, а потом — всё, а потом, глядишь, и начнутся занятия в школе. Если, конечно, к нам не прилетят фашисты, если война не повернет все по-своему.
В тот вечер, когда мы собрались переходить на интернат, печник нам сказал:
— Нынче уж поздно, темно. Вы, ребята, снесите туда инструмент, ведра и ступайте по домам. А я тоже на печку. Что-то ломает меня. Должно быть, к непогоде.
Взяли мы с Женькой ведра и побежали к директорскому дому. Лестница там такая же крутая, как везде, но мы взлетели по ней в один миг. На чердаке уже совсем залегли потемки, только в слуховых окнах чуть брезжил свет. Мы бросили ведра и, низко наклоняясь под стропилами, полезли к ближнему окну.
Я смахнул со стекла паутину и увидел внизу директорский огород. Картошки там было меньше нашего, почти все грядки заняли цветы. Многие из них от первых осенних заморозков увяли, но астры еще пылали вовсю.
А чуть дальше виднелся наш домишко. Со стороны он выглядел ничего себе, симпатично, только соседский с ним дом Бабашкиных был красивее. Над его белой трубой возвышался жестяной петух, окна в резьбе, крытое крыльцо и веранда сверкают даже сейчас, в сумерках, красными, желтыми, синими стеклами. А вокруг дома — яблони. Плоды с них старуха Бабашкина уже собрала и, наверное, рассыпала по всему полу прохладной веранды. Так у нас делают все: прихваченные первым холодком кисловатые здешние яблоки становятся духовитее, слаще.
Пока я заглядывал в окно, Буслай нашел за стропилами удочки Валерьяна Петровича. Мы потрогали гусинковые поплавки, шелковые лески, вздохнули, позавидовали, стали пробираться через весь чердак к другому окну, и в темноте я стукнулся.
Я охнул и зажмурился, а Буслай вдруг как дернет меня за рукав и шепчет:
— Тихо! Смотри…
Я глянул и вижу: рядом с печной трубой ветхое тряпье, горка морковной ботвы и жестянка с водой.
— Ясно, — говорю. — Интернатские пацаны тут краденую морковку хрупали.
А Буслай опять зашипел — тише, мол! — и шепчет мне прямо в ухо:
— Ничего себе, пацаны! Глянь-ка на следы-то. Тут взрослый человек спал.
В самом деле, тряпье было разложено как постель, даже с изголовьем. Там еще и теперь оставалась неглубокая вмятина — кто-то лежал недавно. А рядом, на толстом слое пыли, — огромные отпечатки сапог. Я как глянул на них, так даже попятился и тоже шепотом говорю:
— Слушай… А вдруг это знаешь кто?
— Кто?
— Вдруг это пастух Минька?
Сказал я это и чувствую: надо нам отсюда сматываться. Поворачиваю назад, а Буслай ухватил меня за руку и не пускает.
— Нет, — говорит, — это не Минька. Если бы Минька, то следы были бы от лаптей, а тут в кожаных обутках наслежено. Видишь, на каблуках как бы подковки привинчены, а на подошвах какие-то кругляши. Вроде шипов.
— Точно, кругляши. У нас такой обуви никто и не нашивал. Кто бы это мог быть?
Буслай пожимает плечами, оглядывается. Я тоже оглядываюсь.
Вокруг стало еще мрачнее и темней. В углах чердака тьма кажется косматой, она словно шевелится и тянется к нам.
— А вдруг он здесь? — шепчу я.
— Нет. Следы уходят обратно к лестнице.
— А если вернется?
— Ну, если… — собрался ответить Буслай, да тут на чердаке кто-то вздохнул. Потом вздохнул еще раз, потом в третий раз, и мы вылетели с чердака на лестницу, почти не задевая ступенек, скатились вниз.
Отбежали мы от лестницы, глядим на чердак. А с чердака за нами никто не гонится, все вокруг спокойно. По тропе от колонки идет старуха Бабашкина с ведрами на коромысле; невдалеке двое маленьких мальчишек — Шуркины приятели, Тоська да Васька, оба в красных шапках, — загоняют на ночь в сарай сердитого гусака; за сараем кто-то колет дрова, слышны удары топора.