Ерёма в ответ Фоме тоже ложкой по тому же месту съездил!
А тут открывается в избу дверь — в ней батюшка стоит, за ним — матушка.
Батюшка на Фому с Ерёмой смотрит, ничего не может понять. Щи перед братьями разлиты, чашка перевёрнута, ложки расколоты, на лбу у каждого по здоровенной шишке.
Мать в изумлении так на пороге и села, а батюшка кричит:
— Вы что?!
Но братья молчат, лишь глазами хлопают. Тогда батюшка спрашивает Марфушу:
— Что всё-таки стряслось-то у вас?
А Марфуша и плачет, и смеётся. Простого слова выговорить не в силах. Но мало-помалу старик от неё толку добился. Всю правду о том, как Фома с Ерёмой себя главными назначали, он, старый, узнал.
Узнал и про Иванушку.
Ну, а когда узнал, так тут же и сказал:
— Эх, Фома! Эх, Ерёма! Учил я вас — учил, гонял я вас по хозяйству — гонял, а оказывается главный-то заботник без меня в нашем доме — сосед! Пойду, скажу ему спасибо. Пойдём и ты со мной, Марфуша.
Марфуша застеснялась, зарделась:
— Я ведь с Иванушкой виделась только что…
Но старик-отец говорит:
— Ничего! С хорошим человеком тебе встретиться ещё раз — нелишне… Да и он, полагаю, тебя, умницу-красавицу, повидать сызнова будет ох, как рад. Не зря же ты его то и дело величаешь Иванушкой!
Чудесный колокольчик и бантик для Кикиморы
Росла у хороших родителей хорошая девочка Уля. Весёлая девочка, добрая и очень прилежная ко всякому рукоделью.
Особенно шитьё да вышивание у неё выходило славно.
К примеру, подарит ей маменька кусок белого холста, а тятенька с базара синих да красных ниток привезёт, и Уля сама на себя скроит, сама разошьёт такой сарафан, что все деревенские девушки мигом к Уле мчатся, в избе вокруг Ули толпятся, руками всплёскивают, все просят:
— Ах! Ох! Вот и нам бы этакую басоту-красоту! Вот и нам бы…
И несут Уле холсты, нитки свои, и Уля никому из девушек не отказывает: баские сарафаны им тоже кроит, шьёт, расшивает прекрасными узорами.
При этом платы за работу не принимает никакой, лишь говорит каждой девушке:
— Мне дорог не расчёт, мне дорого то, что мы с тобой подружки!
И все в деревне такие Улины поступки одобряли. Тятенька с маменькой тоже одобряли. И всё было бы хорошо и дальше, да вот прокралась по загумнам, по огородцам в деревню из недальнего бора лесная, хитрая старуха по кличке Кикимора.
Прокралась она, заглянула к Уле в избу, в окошко. А там Уля опять одной из подружек нарядный сарафан примеряет и опять отмахивается от всякой благодарности.
Кикимора даже в кулачок хихикнула:
— Дурында девка! Ну разве можно хоть чем-то кому-то задарма угождать?
Но хихикнуть Кикимора хихикнула, да ещё и призадумалась:
— А ведь девчонка пусть и не шибко умна, но — мастерица! Себе и товарке спроворила обновки — не оторвёшь глаз… И надо бы мне, пожалуй, эту девчонку к своим рукам прибрать! Я тоже в мои совсем ещё молоденькие триста лет хочу покрасоваться в узорчатом сарафане!
И улизнула Кикимора обратно в лес, притаилась у самой тропинки, которая вилась, бежала в ягодные, черничные места.
А черника к тому времени уже поспела. И деревенские девушки все за нею собираются и, конечно, зовут с собою свою добрую подружку Улю.
Уля и тут наготове. Берёт лубяное лукошко, бежит по лесной тропинке наравне с попутчицами самыми резвыми. Когда же ягоды начали мало-помалу попадаться и когда девушки, оглядываясь да аукая, рассыпались по лесу, то и в этой перекличке голосок Ули звенел чуть ли не громче всех.
Ну, а звенеть ему было от чего!
Оберёт Уля один черничный кустик, а перед нею не вдали, так под крупными ягодами к земле и гнётся, так и стелется кустик-другой… За ним — третий…
Вот Уля девушкам и кричит:
— Ау! Сюда, ко мне идите! У меня тут черники видимо-невидимо!
И невдомёк ей, радостной, что кустики-то эти приманчивые всё лишь в самую глухоманную сторону её уводят и что возникают они, обильные, здесь не сами по себе, а это их нарочно подставляет та лесная старуха.
И только Уля опомнилась, только снова и уже тревожно закричала: «Ау!», тут Кикимора к ней из-под ёлки и выскакивает.
Сама вся растрёпа растрёпой, востроносая, тощая, а голос — как из пустого кувшина:
— Угу-у! — гудит. — Угу-у! Вот ты, дева, куда надо и забрела! Теперь у меня будешь жить, только на меня сарафаны шить со всем своим стараньицем да с баским вышиваньицем!
Уля в первый миг чуть языка со страху не лишилась. Потом видит: Кикимора её не трогает, да и ростом она маленькая, и тогда Уля говорит Кикиморе:
— Что ты, бабушка! Какое такое здесь, в лесу, шитьё-вышиванье? У меня для этого с собой ничего нет.
— У тебя нет, так у меня есть! — бубнит кувшинным голосом Кикимора. И показывает вниз под ёлку, под коренья, на крутые в нору-берлогу ступеньки, велит Уле спускаться по ним.
Уля в берлогу сверху заглянула, про себя смекнула: «Только спустись — обратно не выскочишь! Нет, надо мне от этой старухи бежать!».
И кинулась Уля бежать. Да куда ни ткнётся, везде вдруг встал колючим кольцом непролазный лес-чапыжник. Он Уле нигде никакого выхода от берлоги найти не даёт.
А Кикимора хохочет, ухает:
— Ух-х! Ха-ха! Ух-х! Ха-ха! Не сбежишь, не сбежишь! Будешь моей собственной швейкой вечно!
И пихает острым кулачком Улю к берлоге, и Уле ничего не поделать, спускается Уля по крутым ступенькам вниз.
Там темь-распротемь, ничего не видать.
Но махнула Кикимора рукой — под земляным потолком в навислых кореньях зажглись червячки-светлячки, в берлоге стало всё видно.
Кикимора подгребает к Уле ворох сухих осиновых листьев:
— Вот материя для шитья! А вот иголка, вот нитки!
И подаёт иголку жёлтую, сосновую, вместо ниток показывает в углу паучью паутину, вновь толкает Улю под бок:
— Чего таращишься? Неужто из всего этого сарафан мой выйдет не баским?
Но Уля отвечать не торопится, Уля думает: «Возможно, я сарафан-то ей даже из такого хлама соберу… Только дело в ином! Дело в том, как из плена спастись, как сквозь чапыжник найти выход к дому… И вот, дай-ка я пошлю старуху за холстом настоящим; подсмотрю, где она сама выбирается из своей лесной крепи, да и тоже вышмыгну следом!»
Надумала Уля так, а вслух говорит:
— Сосновой иголкой сшить тебе, бабушка, из листьев, из паутины обнову, конечно, можно. И выйдет она красивая. Но вот беда, показаться ты в ней никому не сможешь.
— Отчего это? — захлопала глазами Кикимора.
— А вот отчего… — говорит Уля. Кладёт на ладонь сухой осиновый листик, хлопает по нему другой ладонью — листик рассыпается. Тянет из паутины паутинку, тянет нарочно посильнее — паутинка рвётся. Ну, а иголку сосновую Уля переломила в пальчиках, отбросила в сторону и сказала:
— Видишь? Сарафан сошьём, а он вот так же с тебя и спадёт.
— Хэх! — расстроилась Кикимора. — На правду похоже! Но как теперь быть? Давай подсказывай! Всё равно я тебя не выпущу!
И Уля ответила, что ей надобен холст настоящий, нужны взаправдашные нитки с иголкой, и всё это имеется только в деревне, но туда Кикимора пожелает пойти вряд ли.
— Почему это не пожелаю? — воспрянула Кикимора мигом. — Для себя-то самой сбегаю!
Подхватила широкую, из еловых корешков плетёную корзину, побежала к чапыжнику. Шмыгнула там влево, нырнула там вправо, и — пропала с глаз.
Уля — вослед. Но куда опять ни ткнётся, нужной тропы-выхода не найдёт в одиночку никак. Лазила она по чащобе, лазила, вся об острые сучки исцарапалась, да так ни с чем в берлогу под ёлку и вернулась.
Сидит, сокрушается, с горя чернику из своего лукошка ест. Ягодку в рот кинет, обратно в лукошко уронит грустную слезинку. Ягодку возьмёт, а слезинку уронит. При этом шепчет: «Для своего спасения надо придумывать что-то ещё!»
И когда Кикимора, шибко запыханная, но довольная, вернулась, когда из корзины выложила перед Улей кусок холста, шелковые нитки да швейную иголку, то Уля говорит: