Пускай горят…
Пусть станет сад похожим
На крематориум издалека.
«Ночь давно обернулась днем…»
Ночь давно обернулась днем.
Не закрылись глаза за сутки.
Что-то было, наверное, в том
Звуке голоса, смехе, шутке.
…это трудно в слова облечь,
Чтоб увидели, чтоб любили…
Это надо в себе беречь,
Чтобы вспомнить потом в могиле.
2 х 2=4 (NewYork. 1982)
Юрий Иваск. Предисловие
В поэзии Анатолия Штейгера нет ничего стихийного, песенного. Никак нельзя назвать его певцом. Он не позволял себе чем бы то ни было увлекаться, упиваться. Аскетически избегал ярких метафор, хитроумных неологизмов и «бросающейся в уши» звукописи. Никогда не экспериментировал, довольствовался традиционными метрами, рифмами и общепринятой грамматикой.
Штейгер лучше других эмигрантских поэтов 30-х гг. выражал парижскую нотусвоего учителя и близкого друга Г. В. Адамовича, который постоянно повторял: пишите проще, скромнее, и всегда о самом главном, в особенности об одиночестве, страдании, смерти. Он рекомендовал поэтам т. н. младшего поколения эмиграции (родившимся между 1900–1910 гг.) отказаться от всех «громких слов», от риторики, декламации и всякой ухищренности: незачем им ораторствовать и не к лицу им модничать. Адамович утверждал: на чужбине, в нищете, мы лишились всех политических и поэтических иллюзий, но, может быть, лучше, чем сытый и с жиру бесящийся Запад, поймем последнюю правду о человеке. Пусть мы неудачники, но на поверку каждый человек тоже неудачник — одинок, несчастлив, смертен…
К поэтам Адамович был более требователен, чем к прозаикам. В своей книге «Комментарии» он писал: нужно, чтобы в поэзии «все было понятно и только в щели смысла врывался пронизывающий трансцендентальный холодок… Поэзия в далеком сиянии своем должна стать чудотворным делом, как мечта должна стать правдой». Если это невозможно, то можно обойтись без поэзии. «Виньетки и картинки? пусть и поданные на новейший сюрреалистический лад, нам не нужны».
Эти цитаты оправданы тем, что и сам Адамович считал: Анатолий Штейгер (наряду с Лидией Червинской и, позднее, Игорем Чинновым) лучше других его понял, и стихи Штейгера наиболее приближаются к установленному им «канону» или «идеалу» поэзии. Многие современные стихотворцы и стихолюбы с Адамовичем не согласятся, и штейгеровские стихи покажутся им бедными, бледными. Нет в них оркестровки Блока и более близких нам поэтов — Мандельштама, Цветаевой, Пастернака, Ахматовой, говоривших во весь голос и игравших на многих инструментах, но, может быть, читатели услышат и тихую флейту Штейгера. Слабые звуки в музыке и поэзии не заглушаются громкими…
Анатолий Штейгер — мастер коротких, даже кратчайших стихотворений. Лучшие из них легко заучиваются наизусть. Вот только пять строк:
Мы верим книгам, музыке, стихам,
Мы верим снам, которые нам снятся,
Мы верим слову… (даже тем словам,
Что говорятся в утешенье нам,
Что из окна вагона говорятся…).
Первые два с половиной стиха — поэтические, мелодические, а следующие за ними (той же длины) подрывают романтику горькой иронией, взятой в скобки — это очень характерный для Штейгера прием. Ведь и Адамович, мечтавший о невозможном чуде в поэзии, едко высмеивал всякое поэтическое легковерие, чрезмерный энтузиазм, мнимый экстаз.
Восьмистишие с эпиграфом из Иннокентия Анненского, любимого поэта и Адамовича, и Штейгера. Там вздох о детстве — когда нас берегли, рассказывали нам басни, «учили верить в Бога». А теперь мы взрослые:
И надо жить, как все, но самому
(Беспомощно, нечестно, неумело).
Опять ироническая скобка, где выделяется наречие нечестно. Нечестность — порок, но в сопоставлении с беспомощностью, неумелостью, вызывает жалость к слабому человеку.
Штейгер мог бы повторить слова Розанова в последней записи Уединенного: «Никакой человек не достоин похвалы. Каждый человек достоин жалости».
Мы живем в жестокий век, и жалость выходит из оборота в палаческом жаргоне современных власть имущих извергов: они не только владычествуют, но и воспитывают целые народы: приучают к безжалостности и лжи. Жалость выпадает и из словаря некоторых новых «метафизических» поэтов, которые иногда прославляют Бога с чертами тирана-самодура, как и многие кальвинисты, и при этом забывают: суровый ветхозаветный Иегова не только мучил, но иногда и жалел избранный Им народ.
У Штейгера острая, хотя и бессильная жалость без опоры в вере, да еще с иронией — пусть и горестной иронией, но и его тихий укор обличает жестоких политиков и жестоких «метафизиков».
Жалость укоренена в совести и, за немногими печальными исключениями, одушевляла русскую литературу. Даже Маяковский, воспевший чекиста Феликса Дзержинского, жалел хотя бы лошадей.
Не было у слабого Штейгера пророческого негодования и пророческих упований. Он мал и не удал, но есть у него свое небольшое, незаметное, но заслуженное место в русской поэзии.
Любовь: великое, но искалеченное слово… Французы говорят: любовь можно делать, и известно, что это значит.
О любви Штейгер писал не меньше, чем о жалости. Вот еще одно его легко запоминающееся пятистишие:
У нас не спросят: вы грешили?
Нас спросят лишь: любили ль вы?
Не поднимая головы,
Мы скажем горько: — Да, увы,
Любили… как ещё любили!..
И здесь ирония: если бы мы по-настоящему любили, незачем было бы опускать голову и горько сетовать. Слишком часто и притворство «любовью звалось». Какая же любовь истинная: без лжи и похоти? Ответ хотя бы в этом стихотворении о любви:
Здесь главное, конечно, не постель…
Порука: никогда не снится твое тело,
И значит, не оно единственная цель…
Об этом говорить нельзя, но наболело.
Истинная любовь — нежная, жалеющая, самоотверженная. Она –
Чем больше отдает — тем глубже и сильнее.
Это подытоживающее стихотворение — очень уж рассудительное… Но Штейгер рассудочным не был. Знал он и страстные увлечения, хотя бы какой-то «синей рубашкой». Ему было что в себе преодолевать. Куда значительней этой декларации его элегические (батюшковские) александрийские строфы о братской любви, но и с оттенком влюбленности: