В полдень красная лавина фальшиво и вразлад певшая «Интернационал», медленно подкатывалась к королевскому дворцу. Настроение этой лавины было самоуверенное, боевое. Еще бы! Те, кто накануне раздавали манифестантам деньги и водку, убеждали их действовать резко. Им ничто не грозит. Войска и полиция не посмеют стрелять даже в том случае, если сами будут атакованы. Сначала все так и выходило. Никто не рассеивал коммунистов, не срывал с них красных бантов, не отнимал портретов Ленина и Троцкого, не топтал испещренных призывами к убийству и грабежу плакатов. Чем ближе ко дворцу, тем сильней разгорались темные инстинкты и все больше и больше наглела стая человеческих гиен и шакалов.

Женщины в такой толпе и в таких условиях всегда более фанатичны, более вызывающи и, самое главное, более отвратительны, чем мужчины. Уродливые, грязные, страшные в своей ненависти, в своей исступленной брани, эти женщины то кулаками, то растопыренными пальцами душительниц грозили полицейским, стоявшим цепью, грозили всадникам, их лошадям, грозили королевским окнам, грозили гибкому древку штандарта.

Каждое слово их было подобно комьям липкой, зловонной грязи. Эти остервеневшие мегеры, эти ведьмы, ведьмы, несмотря на свою молодость, ненавидели этих здоровых, щеголеватых кавалеристов. Не только гусар, стройных лошадей их ненавидели эти испитые женщины с мокрыми подолами криво застегнутых юбок, основательно впитавших в себя миазмы трущоб, — ненавидели так, как ненавидели вообще все красивое, физически чистое, так не похожее на них самих…

И вместе со слюной увядшие рты их с посинелыми губами выплевывали прямо в этот ясный майский блещущий день:

— Кровопийцы! Наемники! Холопы нашего палача Адриана!

— Сколько этот игрушечный офицерик заплатил вам?..

— Будет он болтаться на фонаре со своей молодящейся матерью!…

— Доберемся мы до этого венценосного бандита, доберемся!..

— К черту, всех к черту! Довольно! Сами хотим жить, вкусно есть, пить, одеваться в шелка!

Между головной частью толпы и живым барьером из пеших полицейских и конных гусар не было и пятидесяти шагов. Каждое слово, каждое гнусное оскорбление четко долетало до тех, кого эти мегеры честили наемниками и холопами. Лица под меховыми шапками с медной, а у офицеров золоченой чешуей на подбородке, бледнели от накипавшего гнева. Руки нервно сжимали эфесы кривых сабель. Настроение всадников передавалось и лошадям. Они горячились, закидывались, косили громадными белками, раздували влажные ноздри…

Высокий полицейский чиновник крикнул:

— Ни шагу дальше! Я открою огонь!

Окрик сначала подействовал; передние ряды манифестантов попятились, но угрозы и брань продолжались, не смолкая. Описал дугу камень величиной с кулак и угодил в грудь полицейскому чиновнику.

Толпа загоготала, и ликующий рев, как волной, всколыхнул ее всю. Ротмистр ди Пинелли, обернувшись, что-то бросил из-под усов трубачу.

Рожок предостерегающе, повелительно-звонко прорезал ясный воздух. Лица гусар еще серьезнее, строже. Еще более стали закидываться лошади. Толпа на мгновение оробела, притихла. Но это было жуткое затишье. Что-то сухо щелкнуло, как будто несколько раз. Один гусар, выпустив повод, схватился за лицо, другая пуля ранила в грудь лошадь трубача, и пурпуром окрасилась белоснежная шерсть.

Высокий чиновник взмахнул саблей:

— Огонь!

Полицейские дали залп.

В гуще манифестантов упало несколько человек, но тысячная толпа еще не сознала размеров опасности. Новые выстрелы по гусарам и полицейским уже из коротеньких карабинов, скрывавшихся под платьем.

Ди Пинелли, сверкнув саблей, бросил свой развернутый эскадрон в атаку. Гусары, не прибегая к оружию, — только самые разгоряченные били тупой стороной сабель, — тяжестью коней своих мяли толпу, разрывали на части, рубили древка плакатов, рубили портреты Ленина, Троцкого, Маркса.

Началось паническое бегство. Падали, спотыкались, давили друг друга, не брезговали подъездами «буржуазных» домов.

И опять-таки самыми стойкими оказались женщины. Растрепанные, окровавленные, вцеплялись они в стремена, волочились за лошадьми, вгрызаясь зубами в сапоги всадников…

11. УШИБЛЕННЫЕ «ДЕМОКРАТИЗМОМ»

К вечеру этого же дня премьер-министр, слушая доклад шефа тайного кабинета, качал своей старой, лысой головой, а иногда и брал ее в обе руки жестом, близким к отчаянию.

— Все это будет искажено, раздуто. Сколько, вы говорите, убитых?

— Пять штук всего, Ваше Сиятельство. Сущая безделица.

— Хорошая безделица! Количество так называемых «революционных жертв» и в нашей левой печати, и в заграничной вырастет, по крайней мере, в пятьдесят человек.

— Если не в пятьсот, Ваше Сиятельство. Так уж принято у них. Но я должен отметить, полиция стреляла более чем гуманно. В самом деле картина такая: сорок полицейских, мишень — громадная толпа в шестидесяти шагах расстояния, слепой на оба глаза — и тот не промахнется. Дано было неполных два залпа, выпущено 57 патронов. Если принять во внимание, — каждая пуля в тесной людской гуще пронизывает несколько человек, то пять жертв — явный показатель, что полицейский отряд был далеко не на высоте исполнения долга. Я уже подтянул командовавшего отрядом. Я не был с ним очень строг. Бедняга и так пострадал, ушибленный камнем в грудь.

— Много раненых?

— Девяносто две штуки.

— Бузни, эта цифра уже внушительна!

— Количественно — пожалуй, качественно же — ничуть. Десяток какой-нибудь всего подобран и увезен «скорой помощью». Все же остальные передвигались собственными средствами. Легко рассеченные головы, разбитые физиономии. Кое-кого потоптали гусарские лошади. Пустяки, в общем. Некоторых я уже успел и допросить, обыскать… У всех есть деньги и почти у каждого — револьвер… Снабжал их тем и другим Макс Ганди. Он скрылся на два дня, но как только вернется, я его арестую. Вы напрасно, Ваше Сиятельство, так сильно удручены. Еще день, другой — и все утрясется. В столице полное спокойствие и, право же…

— Утрясется! — переспросил граф, как-то значительно искоса взглянув поверх очков. — Милый Бузни, я иначе думаю. Одна беда никогда не приходит. В наше же подлое время — в особенности. Моя старая голова подсказывает мне, что мы накануне новых, более тревожных событий. Да, кстати, звонили мне французский и английский посланники… И с тем, и с другим у меня было несколько минут неприятного разговора.

— Понимаю, — улыбнулся Бузни, — об этих канальях, которых мы слегка потрепали…

— Да… Тон их не понравился мне, и я дал понять… Правда, это было ими поднесено в виде благожелательных советов — пользоваться при подавлении беспорядков более демократическими мерами, но я твердо заявил, что наши внутренние дела касаются только нас самих…

— Болваны! Окончательно помешались на своей демократичности… Этак они сами у себя докатятся до большевизма.

— Погодите, я еще не сказал… Оба настаивали быть принятыми Его Величеством. И к нему хотят сунуться со своими непрошеными советами…

— И чем же это кончилось?

— Я им сказал, — просьбу их об аудиенции передам, но сомневаюсь, будут ли они приняты на ближайших днях. Так оно и вышло. Я доложил Его Величеству, и получил ответ: «Я не желаю видеть этих господ».

— Браво, браво! — вырвалось у Бузни. — С каждым днем я все больший и больший поклонник нашего монарха. В самом же деле — нахальство… Великодержавные дипломаты эти у себя, там, и пикнуть не смеют… дрожат перед своим хамьем, а здесь, у нас, потому что у нас король, желают оказывать давление, давать директивы и чуть ли не распоряжаться. Щелкнув их по носу, вы отлично сделали, Ваше Сиятельство…

— Я иначе и не мог поступить как слуга своего народа, оберегающий его суверенность, и как верноподданный моего государя. Но все же я далеко не разделяю вашего оптимизма. Сегодняшняя кровавая тучка является для нас предвестницей новых туч — грозных, больших, зловещих… Дай Бог, чтобы мои предчувствия обманули меня. Дай Бог… — после некоторой паузы тихо повторил граф.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: