Маргарета, накинув японский халат, прошла к Поломбе.
Комната горничной пуста, кровать не смята.
Где же Поломба? В десять часов вечера она была еще здесь, и, как всегда, помогала королеве в ее ночном туалете.
За долгое время — это первый случай отсутствия Поломбы, за которой не водилось никаких романов.
Неужели? Неужели? Маргарета верить не хотела, да и никаких оснований не было. Однако же невольная мысль о вероломстве Поломбы, ее обдуманном предательстве — закралась. И вполне логически шаг к шкатулке с драгоценностями. Открывая ключом массивную железную шкатулку, увидела царапины вокруг скважины. Пытались добраться до королевских бриллиантов, но безуспешно. Все цело, все на своем месте…
19. С ПОМОЩЬЮ «ПУШЕЧНОГО МЯСА»
Королева Памела и принцесса Лилиан — каждая по-своему — встретили то обжигающую, то леденящую новость.
Лилиан менее всего жила для себя и более всего для других. При первых же словах брата она не подумала, что будет с ней, а мучительно заработала мысль, что будет с Адрианом, с матерью, особенно с этой бедной Памелой? Сегодня еще лейб-акушер советовал оберегать королеву от самых малейших волнений.
И вот Адриан говорил и спешно бросал лаконические, убийственно-понятные фразы. А Лилиан слушала, не спуская глаз, этих кротко сияющих «звезд», с Памелы, затерянной под одеялом на громадной широкой постели. Вся Лилиан так и дышала тревогой за Памелу.
Но и лейб-акушер, а за ним и Лилиан ошибались. С каким-то изумительным безучастием отнеслась Памела к надвигающимся, — они уже надвинулись, — событиям ночи. Может быть, и не слышала, забывшись той дремой, которая бывает почти наяву с открытыми глазами?
Нет… Слышала все от слова до слова. Оттуда, с возвышения, из-под тяжелых драпировок балдахина слабо, чуть-чуть доносилось:
— Чего же они медлят… скорей бы… хотя…
И больше ничего… Так же вяло и так же коротко, так же безучастно несколько веков назад встретили такие же, как и Памела, бледные, узкоплечие инфанты весть об открытии Колумбом Америки.
А когда через пять минут вновь прибежал Адриан и торопил готовиться к бегству, Памела и на этот раз проявила то, что с одинаковым успехом можно было бы назвать и кретинизмом, и поистине олимпийским величавым отношением к муравейнику бренной человеческой жизни. Вернее, пожалуй, это было соединение одного с другим.
Памела с усилием произнесла:
— Я не дойду…
— Дорогая, ты ни о чем не думай…
Вопреки ожиданию сына, вопреки своему собственному ожиданию, королева-мать как-то не обрадовалась перспективе бегства, а следовательно, спасения и полной свободы. Сейчас, только сейчас, впервые за долгие годы романа своего с ди Пинелли, почувствовала, что он необходим ей не только лишь как мужчина, любовник, но и как преданный человек и верный друг. Каждый день виделись они, создалась, привычка, такая властная, сильная, сильнее всего на свете — и вот разлука, такая внезапная, с таким тревожным настоящим и таким неведомым будущим. Что с ним? Вряд ли эти бандиты пощадят камергера и секретаря Ее Величества.
Всегда владевшая собой и учившая этому других, на этот раз королева изменила себе. Ее пальцы дрожали, и она долго не могла открыть тяжелую шкатулку с бриллиантами, чтобы наспех уложить их в ручной саквояж.
А грохот морских орудий и щелканье винтовок все нарастали. Врезалось еще спешное, захлебывающее таканье пулеметов. И мало-помалу прибавлялось еще и более страшное, чем пулеметы и орудия. Это — сначала неясные, как гул прибоя, а потом все нарастающие, как огонь, вой и рев толпы…
Обыватель сидел в страхе, забившись у себя в четырех стенах, а чернь, та чернь, содействие которой учитывал полковник Тимо, высыпала на улицы, густо усеивая доступы ко дворцу и держась позади атакующих, вдоль решетки городского сада.
Тимо не рассчитал своих сил, уверенный, что совсем не трудно овладеть дворцом, имея отряд из пятидесяти человек. Правда, к нему стекались подкрепления, правда, уже десятки «сознательных» рабочих вливались в жиденькие цепи нападающих, но все же небольшой королевский конвой, эта горсть мусульман, предводимых Алибегом, оказалась твердым орехом, который не так-то легко разгрызть, а дворец оказался крепостью.
Алибег часть солдат расположил на крыше. Оттуда, как на ладони, была видна вся площадь вместе с городским сквером. Под прикрытием труб защитники довольно метко, насколько позволял мрак ночи, поражали нападающих.
У Тимо были уже и раненые, и убитые, и у самого была прострелена офицерская фуражка, — впервые после отставки надел он свою форму.
Не желая терять отборных людей, он привлек к участию в штурме теснившуюся позади толпу.
— Товарищи, вперед, вперед! Вперед, славные, доблестные, кто желает свергнуть засевшего там со своими янычарами Адриана. Вперед!
Озверелая, опьяненная выстрелами чернь бросилась к воротам, — нижняя половина сплошь железная, верхняя — гирлянды железных цветов с просветами. Появились откуда-то бревна, и десятки рук таранили этими бревнами обе створки, осуществляя план Тимо. Пусть это «пушечное мясо» отвлечет на себя огонь противника. Пусть!
И, действительно, мусульмане били без промаха это скучившееся у ворот человеческое месиво.
Наконец усилия увенчались успехом, ворота распахнулись, задние толкали передних, и весь человеческий клубок, шумный, горланящий, хмельной и жестокий ввалился во двор, этот запертый двор, всегда пустынный, сиявший чистым ровным асфальтом. Притаившийся у главного подъезда пулемет встретил незваных гостей свинцовым «веером», валящим с ног, косящим, режущим пополам человека.
Отхлынуть, увернуться, разбежаться — поздно было. Где уж отхлынуть, когда Тимо и его друзья, как и он, такие же недовольные королем, саблями, прикладами, рукоятками револьверов гнали все вперед это «пушечное мясо».
Противников отделяла друг от друга какая-нибудь сотня шагов. Пулемет уже накосил кучи трупов, уже по твердому асфальту текла черная дымящаяся кровь, черная даже при свете молочных электрических фонарей. На смену упавшим — все новые и новые любители похозяйничать во дворце. Подлая плебейская жадность преодолела животный шкурнический страх…
А Тимо, холодный, презирающий всю эту сволочь, гнал ее на пулемет, гнал и саблей, и заманчивым обещанием:
— Смелей, товарищи, смелей! Доберитесь только, а там уже все ваше!
Пользуясь живым человеческим прикрытием, разбив свой отряд на две части, он приказал обеим этим частям атаковать с крайних флангов засевший в подъезде конвой, атаковать возможно стремительней, чтобы понести наименьшие потери и от пулеметного огня, и от стрелков, бивших сверху.
Маневр удался, и уже под портиками главного подъезда кипел рукопашный бой. Мусульмане, занимавшие позиции на крыше, не видя больше регулярного противника, бросились вниз выручать своих. Схватка достигла крайнего ожесточения. Сплетались грудь с грудью. Уже нельзя было пустить в ход прикладов, не было где и как замахнуться саблей. Нападающие колотили по головам рукоятками револьверов. Мусульмане защищались и атаковывали кривыми турецкими ножами. Удары, колющие и рубящие, были ужасны. С малолетства этим оружием владевшие конвойцы одним взмахом легко отхватывали голову, отсекали щеку, а то и половину лица, распарывали весь живот снизу до самой грудной клетки. Яростные крики нападающих смешивались с гортанными возгласами мусульман, как смешивалась кровь и тех, и других.
Сцеплялись до того вплотную — уже и коротким оружием нельзя было действовать. Выцарапывали глаза, откусывали носы, вгрызались в горло…
Маленький Алибег, весь окровавленный, в мундире, висевшем клочьями, с затекшим багровой опухолью глазом, охрипший, исступленно работал своим кинжалом, окровавленным, как и он сам. Две силы — бешенство и безграничная преданность королю — удерживали его еще на ногах. Он уложил пятерых, а дальше, дальше уже не считая, колол и рубил в каком-то горячем, туманном экстазе.
Перед ним вырос Тимо в разорванном мундире, с полуотрубленным ухом.