С побледневших фотографий и акварелий то там то сям глядел король в разные моменты и периоды своей цветистой жизни. На одной акварели он был ангельской красоты ребенком в кружевах и батисте. На другой — бритым молодым человеком, одетым по моде конца сороковых годов. Высокое жабо, цветной фрак, панталоны со штрипками. Дальше идут группы, где он снят в обществе монархов и принцев… Одиночные снимки, представляющие Галеадо Лузиньяна то в итальянской, то во французской военной форме, то наконец в его собственной, сочиненной для южноамериканских подданных форме, которую он проносил месяц. Много шитья, золота, широкие лампасы. Вся грудь в иностранных орденах, звездах и треугольная щляпа с пышными перьями.
— Мундир, признаться, немного опереточный, — с улыбкой пояснял король, — но этих шафранного цвета дикарей надо было ударить по воображению… Ничего, кроме яркого и кричащего, эти господа не признавали…
Сблизившись с Загорским, Лузиньян полюбил его. Настолько полюбил, что в виде особенного благоволения предложил украсить его орденом «Блаженной Юстинианы».
Загорский благодарил. Отказаться было бы величайшей бестактностью. Он улыбался в душе, как улыбаются милой, наивной выходке симпатичного ребенка.
— Я напишу вам патент. Что же касается самого знака отличия, его, к сожалению, здесь не найти в Петербурге. Странный город, где вы не можете ничего достать! Надо написать в Париж, пусть вышлют.
Старик съездил на Невский, купил лист пергаментной бумаги и бисерным старосветским почерком составил французский патент, начинавшийся:
«Мы, Божию милостиею король Иерусалимский и Кипрский Галеацо да Лузиньян, жалуем потомственного дворянина…»
Загорский молчал, бледный, с застывшим лицом. Зачем лишать старика удовольствия выдать этот, быть может, последний, даже наверное последний в его жизни орден? Зачем? Пусть забавляется король… Не сказать же ему:
— Остановитесь, ваше величество, я не потомственный дворянин, я — лишенный всех прав, я — человеческое недоразумение! К чему? Пусть будет одной иллюзией больше у старика. У него так мало осталось их — иллюзий…
17. БАНДИТ В БОЛГАРСКОМ МУНДИРЕ
Аббат Maнега спешно командировал Генриха Альбертовича Дегеррарди в Сербию. Настолько спешно, что этот усач с загримированным природою лицом не успел ничего узнать о Корещенке.
Тогда Манега сам вместе со своим зверинообразным албанцем, сидевший, как говорится, на чемоданах, вот-вот готовый покинуть Петербург, поручил Корещенку вниманию Евгения Эрастовича Шацкого, молодого человека в форме подпоручика болгарской конницы.
У него так и стояло на визитной карточке: «Евгений Эрастович Шацкий, подпоручик болгарской гвардейской кавалерии». Кое-где карточка производила впечатление. А, мол, наша Болгария, наши милые славянские братушки!
Военным Шацкий не давал этой карточки. Военные знали, что в Болгарии есть один-единственный гвардейский полк, носящий гусарскую форму, полк, являющий как бы личную охрану Фердинанда Кобурского. Носатый болгарский царек любил называть этот полк «своими преторьянцами».
Шацкий же ходил не в гусарской, а в общекавалерийской форме.
Имелись у него еще визитные карточки, где к имени, отчеству и фамилии было прибавлено: «Журналист».
И «журналистика» Шацкого была под большим сомнением. Никогда нигде не работал он в качестве профессионала, для которого сотрудничество в газетах — кусок хлеба. У него были другие источники для добывания «куска хлеба» — очевидно, вкусного хлеба, с маслом.
Но в некоторых редакциях эта длинная фигура в темно-голубом мундире и в орденах появлялась довольно часто. Шацкий позванивая шпорами, не-то лукаво, не то загадочно улыбался костистым, бледным безусым, безбородым лицом, лил в себя стакан за стаканом сладкий, жиденький чай.
Подмигивая и как-то назойливо обнажая неровный хаотический частокол теснящих друг друга зубов, мешая сотрудникам работать, описывал он свои болгарские подвиги, украсившие его плоскую, узенькую грудь медалями и крестами.
В редких случаях Евгений Эрастович являлся в редакцию с материалом, и этот его «материал» всегда носил какую-то своеобразную окраску. Относился к нему редактор чуточку боязно, чуточку брезгливо, но материал, выражаясь языком газетчиков, всегда был «ударный». Либо полусекретные сведения, рядовому сотруднику недоступные, либо интервью с каким-нибудь «лицом», опять-таки для обыкновенных работников печати недосягаемым.
Гастроли Шацкого оплачивались повышенным гонораром. Он получал его, но относился к нему презрительно.
— Четвертная бумажка за пятьдесят строк! Ерунда, поужинать раз, да и то не хватит! А в сущности, я на газеты плюю. Так, лур пасе ле тан… Иногда что-нибудь возьму и напишу.
Этот всюду примелькавшийся болгарский мундир любил тереться за кулисами оперетки и фарса. Обладатель его был на «ты» с актерами и, не постучавшись, лез в уборные одевающихся артисток. Красивые, загримированные женщины вместо того, чтобы послать его ко всем чертям, улыбались!
— В газетах пишет!
Шацкий позвонил туда-сюда в телефон, и через несколько минут знал, что мастерская Владимира Васильевича Корещенка, где он проводил весь день, находится за городом, в близком соседстве с «Виллой-Сальватор». Шацкий, плюхнувшись в грязно-фисташкового цвета дребезжавшее такси, поехал на острова. Улица, обсаженная березками. Деревянные и каменные дачи. Мостик. Еще мостик. Железная решетка, и за нею, в глубине двора, большой деревянный павильон с раскрытыми настежь широкими створчатьщи дверями. Доносится пыхтящий шум электрических двигателей.
Стоп! Шацкий, придерживая саблю, пересекал двор журавлиным шагом тоненьких длинных ног в синих галифе и высоких сапогах со шпорами. Сияло солнце, ветерок играл листвою деревьев. За павильоном трепетал флаг на башне «Виллы-Сальватор».
Шацкий вошел в мастерскую. Увидел чью-то спину в синей блузе. Спину, склонившуюся над пущенным в движение станком.
Евгений Эрастович громко откашлялся, и тогда человек в синей блузе повернулся к нему лицом, некрасивым молодым лицом скорей брюнета, чем шатена. И Шацкий с удовольствием отметил, что у этого чудака-миллионера с покрытыми копотью и металлической пылью руками такие же неровные, кривые, цепляющиеся друг за друга зубы, как у него, Шацкого.
«Вырожденец», — подумал Евгений Эрастович и спросил:
— Я имею удовольствие видеть Владимира Васильевича Корещенка?
— Да, это я.
— Позвольте познакомиться: Шацкий — журналист.
В карих, немного наивных глазах Корещенка отразилось недоумение.
— Но ведь вы офицер? Это, кажется, не русская форма, хотя очень похожа на русскую. Звездочки на погонах другие.
— Болгарская! Ваш покорный слуга — подпоручик болгарской гвардейской конницы. Я поехал на войну охотником и заработал чин вместе с этим, — Шацкий небрежно коснулся своих орденов — на полях сражений. Я был произведен в подпоручики высочайшим указом самого царя Фердинанда.
— Так вы участник балканской войны?
— Да, могу сказать, пришлось поработать… Чего-чего только не было… И в конном строю рубил, как капусту, этих турок, и всякие там разведки. Под Булаиром нам шикарно удалось сбросить в море десант Энвер-бея. Но это все, знаете, пустяки, о которых не стоит и говорить… Мало ли… А вот что я приехал к вам, Владимир Васильевич, в качестве не болгарского офицера, — форму, так сказать, донашиваю и удобно городового подтянуть, трамвайного кондуктора, — а в качестве журналиста. Моя редакция, — Шацкий назвал большую влиятельную газету, — просила меня побеседовать с вами относительно этих самых ваших истребителей, да и вообще…
Корещенко сконфузился, провел закопченной рукой по густым нечесаным волосам. Улыбнулся застенчиво.
— Я, что же, я, в сущности, инженер-любитель. Кого могут интересовать мои работы?
— Помилуйте, о них говорят. Ну, я вижу, вы скромничаете. Этак из нас ничего, не выудишь. Я, как старый и опытный газетный волк, буду вам задавать вопросы. Вы из «этих» Корещенков, миллионеров?