Искрицкая, довольно крупная и в то же время весьма пропорционально сложенная блондинка, — эта красивость и верность линий помогала ей в танцах, — вышла в гостиную. Здесь так была скучена дорогая мебель, так все было забаррикадировано экранами, трельяжами, ширмочками, гигантскими корзинами искусственных и живых цветов, что хозяйка не сразу углядела своего раннего — для Искрицкой это было рано — визитера.
Мышиным жеребчиком разлетелся Обрыдленко к ручке примадонны. Искрицкая на нежной холеной коже, пропитанной духами, ощутила холод вставных зубов и мякоть старческих фиолетовых губ.
— Довольно, довольно!
Пришлось выдернуть руку.
— Садитесь, адмирал. Чем я обязана?
Адмирал опустился в кресло, снял пенсне и, протирая стекла платком, смотрел на Искрицкую маленькими косоватыми, близорукими, напоминающими медвежьи, глазками.
— Я поклонник вашего несравненного таланта. У вас все — голос, игра, изящество, вкус… Одним словом, вы — опереточное совершенство…
— Благодарю вас, адмирал, вы очень любезны. Я польщена, — иронически улыбаясь, играя кончиком туфельки, молвила примадонна.
Шаловливая туфелька вместе с ажурным чулком, туго обтягивавшим ножку с высоким подъемом и тонкой сухощавой щиколоткой, овладела вниманием адмирала.
Он распустил губы, пожевал, погладил бороду.
— Милый адмирал, у меня свободных минут десять, не больше. Через десять минут явится мой парикмахер. В чем заключается это важное дело?
— Вы позволите говорить прямо?
— Конечно, мы с вами не дипломаты. Опереточная артистка и морской волк… Нам незачем изощряться в казуистике.
— В таком случае я, как говорят французы, возьму быка за рога.
— Возьмите, возьмите, я слушаю.
— Вам знакомо имя Айзенштадта, Мисаила Григорьевича Айзенштадта?
— Ах, этот, — усмехнулась Искрицкая, — кто же его не знает? Ну-с, дальше?
— Я, изволите ли видеть, явился к вам, уважаемая Надежда Фабиановна, от его имени, от Мисаила Григорьевича, с довольно щекотливым поручением…
— Раз вопрос касается Айзенштадта, и к тому же еще это вопрос щекотливый, мне кажется, всего удобнее было бы самому Айзенштадту пожаловать, не прибегая к посторонней помощи…
— Но Мисаил Григорьевич так занят, так адски занят…
— А у вас так адски много свободного времени? Хорошо, к делу, я слушаю, — подгоняла Искрицкая, теряя всякое терпение. Да и действительно парикмахер должен быть с минуты на минуту. А месье Поль нарасхват, ценит свое время и не любит ждать.
Адмирал кашлянул для храбрости.
— Мисаил Григорьевич предлагает вам две тысячи рублей в месяц с условием, чтобы вы разок-другой в неделю, впрочем, можно и меньше, можно раз только, показывались вместе с ним в экипаже, в театрах, на скачках, в ресторанах.
— Но ведь я же занята, у меня есть «друг» — Корещенко…
— Это ничего не значит, уважаемая Надежда Фабиановна. Ничего не значит! На права счастливого друга вашего никто не посягает. Мисаил Григорьевич примерный супруг, обожает свою Сильфиду Аполлоновну, и… вы меня понимаете? Ему нужно ваше общество, и только общество… Больше ничего…
— Понимаю, адмирал, ему нужна моя «фирма», и он оценил эту фирму в две тысячи рублей. Мало… хочу три!
— Три? — подумал адмирал, жуя губами. — Я думаю, он согласится. Кстати, еще один вопрос: а ваш друг, господин Корещенко, ничего не будет иметь против? Мисаил Григорьевич поручил мне выяснить именно этот вопрос. Он человек щепетильный, избегает всяких скандалов. Я могу его успокоить с этой стороны?
— Можете, вполне можете! До свидания, адмирал, пусть ваш патрон заедет ко мне, и мы поговорим лично. Да, еще вопрос, не относящийся к нашему «делу». Скажите, будет у нас война? Атмосфера довольно тревожная, сгустившаяся. Будет война?
— Ничего не могу вам сказать, Надежда Фабиановна. Может быть, будет, а может быть, и так обойдется, — равнодушно ответил адмирал.
— Может быть, нет, может быть, да, это всякий скажет… А я думала, вы знаете больше нас, простых смертных…
Адмирал припал к ее руке. Но Искрицкая ловко выдернула ее, и губы его по инерции чмокнули воздух.
20. ПЕРВЫЕ РАСКАТЫ
А там, на берегах Дуная и Савы, разыгрывались события с быстротой головокружительной.
Вслед за неслыханной в дипломатических летописях по своей дерзости нотою, предъявленной австрийцами сербской владе (правительству), новый удар — скоропостижная кончина русского посланника Гартвига.
Гартвиг, плечистый, бородатый крепыш, так мало напоминающий шаблонный тип дипломата и в то же время настоящий дипломат, не беспочвенный хлыщ, а патриот с великой душой, волновался, мучился, наблюдая страстную жажду пестрого габсбургского спрута покончить раз навсегда с упрямым и колючим сербским ежом.
Гартвиг поехал к австро-венгерскому посланнику барону Гизлю, все еще надеясь предотвратить катастрофу, могущую повлечь за собой целый ряд катастроф.
Барон принял его в своем убранном восточным оружием кабинете. Гизль, этот человек с глазами не то палача, не то инквизитора, был необыкновенно мягок, любезен, вкрадчиво доказывая Гартвигу, что венское правительство «не могло поступить иначе».
«Доказывая», барон касался рукой полной, короткой ноги русского посланника. И от этого «липкого» прикосновения Гартвиг нервничал. Гизль участил неприятное прикосновение, забыв элементарную корректность. Гартвиг должен был в конце концов отодвинуться. Гизль не спускал с него своих инквизиторских глаз. Эти глаза хотели убить, а голос звучал приторно-вежливо, округляя лощеные, бездушные фразы…
Сумрачный, бритый лакей принес кофе. Две крохотные чашечки с горячим, дымящимся, ароматным напитком.
Гартвиг взял чашечку, отхлебнул. Чашечка дрожала в его пальцах. Гизль белой, пухлой рукой задел свою чашку. Густым черным пятном пролился кофе на лежавшую на столе карту Балканского полуострова.
— Да здравствует неловкость! — воскликнул барон. — Вот совпадение, господин министр, кофейное пятно покрыло собой всю Сербию. То самое, которым она запятнала себя сараевским убийством…
Гартвиг пропустил мимо ушей «каламбур» Гизля. Волнуясь, русский посланник горячо молвил:
— Если Австро-Венгрия обрушится на Сербию и раздавит ее своей миллионной армией — это будет самая бесславная, постыдная страница в истории Придунайской империи! Это… как если бы взрослый, очень сильный человек накинулся избивать крохотного ребенка.
Австриец развел руками.
— Что делать, господин министр, если крохотный ребенок дурно ведет себя, долг взрослого наказать этого ребенка. Однако я велю принести себе еще кофе…
— В самом основании своем, барон, вы не правы. В самом корне… — возражал ему Гартвиг. — За преступление, совершенное двумя сербами, к тому еще вашими же подданными, не может ответить целый пятимиллионный народ. Это… это… — посланник недоговорил, схватившись за грудь, — мне кажется… у меня сердечный перебой… — И без того красное лицо Гартвига налилось кровью. Потом она отхлынула вдруг, и он побледнел весь, и только алые пятна вспыхивали на щеках, то уменьшаясь, то увеличиваясь.
Опустилась на грудь голова вместе с густой темно-каштановой бородой. Нечем было дышать. Холодело то шибко-шибко бьющееся, то замирающее сердце…
Гизль встал, подошел в Гартвигу с участием в голосе, с дьявольским выражением инквизиторских глаз:
— Вам в самом деле нехорошо, господин министр…
Два лакея с помощыо егеря миссии, громадного далматинца, под наблюдением барона Гизля, почти вынесли тучного барона Гартвига на руках, посадили в карету со спущенными окнами.
Езда, сквозной ветерок освежили русского посланника. Он немного пришел в себя, глубоко и жадно вдыхая солнечный воздух, которого ему все не хватало.
Кучер остановил лошадей у белого двухэтажного здания русской миссии, против высокой железной решетки королевского дворца. Гартвиг с трудом вышел из кареты и еще с большим трудом поднялся вверх по устланной ковром лестнице, останавливаясь, отдыхая, ежеминутно хватаясь за сердце.