И Анну знал, что Зельну поступит со своим золотистым псом так же, стоит ему повернуться перед другой собакой кверху пузом. Презирай слабость! Ненавидь! Ты же воин!
А эта баска — она себя проиграла. Это — баска-рабыня. Убить, убить!
И этот дурак-плебей, щенок, сопляк, отребье — посмел замахиваться палкой на имущество Львёнка, пусть даже и не разобрав в суматохе! Его — тоже убить, тут же, чтобы другим было неповадно — всё правильно, но Анну не хотелось, чтобы Зельну перерезал горло этому несчастному дурачку, как побеждённой собаке…
А плебей потерял платок, пока перелезал через забор — платок зацепился за сучок, там и остался висеть. И мальчишка взглянул на этот платок, как на ворота, которые могли бы закрыть его и его баску-калеку от Зельну — только вот осечка вышла…
Когда Зельну обнажил клинок, а плебей прижался к забору, Анну не выдержал — слабак и сопляк, да.
— Слушай, — сказал он делано-фатовским тоном, — оставь его мне, брат.
На него все старшие братья посмотрели. И Нолу снова ухмыльнулся и сказал: "Ах, да, Анну пришла Пора". А мальчишка с баской, у которого лицо стало жёлтым, как воск, взглянул Анну в лицо и сказал: "Лучше убей", — и глаза у него показались вдвое больше от слёз. И Анну изо всех сил захотелось отпустить его домой… или сказать что-нибудь такое, что заставит его улыбнуться.
Но на Анну смотрели старшие братья, ему надо было показать, что он уже взрослый, что он — Львёнок, что он — воин… и всё уже решилось само. Зельну спросил мальчишку, где его дом — и мальчишка показал, где дом. Безразлично уже. Отстранённо. Как рабыня или оживший мертвец.
Анну заплатил его отцу. Честно. Выгреб из карманов всё, что нашёл — на десять, может, на одиннадцать "солнышек". Старый плебей кланялся и благодарил — а на мальчишку тоже смотрел, как на мертвеца. Старик так же понял — его сына больше не будет; он только радовался, что Анну заплатил — ведь мог бы взять и так, после истории с палкой-то…
Первая — и единственная личная рабыня Анну. Вот такие дела.
Умерла от метаморфозы. Анну мог и не смотреть на тело: старая рабыня сказала утром: "Твоя девка умерла сегодня ночью, господин. Сейчас её закопают", — отлично обошлись бы и без него, но он пошёл и взглянул. Она уже окоченела. Не успела стать совсем женщиной.
Отец потом сказал: "Она была ещё девчонка, не совсем в Поре, наверно. Такие часто дохнут. Не огорчайся так, свет клином не сошёлся, у тебя будут и другие", — а Анну хотелось пойти и убить кого-нибудь, только он не знал, кого. Не понимал, кто виноват.
Брать её было… как убийство. И как после убийства Анну был в её крови, потом отмывался от её крови. Потом его клонило в сон, но надо было уйти, и он заставил себя подняться. Он думал, что рабыня без памяти — но она открыла глаза и ухватилась за его руку. Сказала: "Останься".
После всего этого — "останься"! Анну почувствовал злость, презрение, брезгливость… но и ещё что-то, чего не опишешь. Вырвал руку, ушёл, бросив девчонку старым рабыням — а хотелось остаться. Она заставила его захотеть — и надо было бежать, чтобы по-прежнему быть сильным, быть воином… А к ней пришла покалеченная баска. Лежала на груди и лизала. Анну потом заглядывал и видел — баска всё там.
Баска пропала, когда рабыня умерла. Анну её искал, но баска ушла совсем. Наверное, думала, что рабыня заступится за её детёнышей, а когда рабыня умерла, баске стало понятно, что ее баскочат утопят. Вот и ушла. Всё правильно.
У Анну всё это болело, наверное, год. Может, чуть больше. Потом прошло. У Анну были общие рабыни, были пленные и были девки. Та, которая сказала "останься", ушла куда-то в дальние закоулки снов, перестала мучить. Новых он презирал, брал и забывал — никогда не хотел оставить себе. Да никому из них и не пришло бы в голову звать его остаться — они были обычные рабыни. Чужие рабыни.
Это у северян есть множество слов, обозначающих рабыню. "Мать", "сестра", "женщина", "любимая", "подруга", "дама", "госпожа"… какой смысл? Родство — дело мужчин, товарищество — дело мужчин, война и власть — дела мужчин. Зачем для рабыни столько слов?
Рабыня, которая родила Анну… Сморщенная старуха, смотрит снизу вверх, глаза мокрые, руки трясутся. "Мой господи-иин!" Мать. Плебейское слово. Странное чувство. Стыд? Если бы Анну думал, что обошёлся без рабыни, появляясь на свет, если бы думал, что принадлежит только отцу — было бы легче.
Рабыня была совершенно бесполезна. От неё внутри Анну происходили только смертельный стыд, раздражение — и приступы странной слабости, когда вдруг начинаешь сомневаться в себе, сомневаться во всём. И безнадёжная брезгливая жалость… Стремясь избежать этих чувств, маленький Анну избегал и рабыни. Тем более, что старуха больше не рожала детей, а занималась какой-то хозяйственной суетой в саду — и было легко её избегать. Анну старался выкинуть из головы любой намёк на родственные чувства к рабыне — и изо всех детских сил любил отца. Отца можно было любить без унизительных чувств, без жалости и стыда. Сильного человека можно любить спокойно и честно, можно уважать, как наставника, можно доверять, как старшему, много повидавшему… А потом Анну вырос и стал воином.
И предполагалось, что воин не станет думать о рабынях. Что воин возьмёт, кого захочет — сломает, заставит подчиниться, приведёт в дом, заставит рожать детей своей крови… не думая. Не жалея. Не воспринимая иначе, чем просто вещь, личную вещь… трофей…
Анну казалось, что все так и делают. Кто-то украшал своих рабынь побрякушками и тряпками, возбуждающими желание — это было смешно. Кто-то лупил своих рабынь так, что они умирали, не успев родить — это было глупо. Но никто, как будто, обо всём этом особенно не думал… по крайней мере, говорить о рабынях как-то иначе, чем "сладкое тело" — в виде фривольной шутки, казалось невозможным. Как жалость.
Анну считал, что он один такой. Слабак. Сопляк. Дурак, которому хочется услышать от той, что стала его вещью — "останься" — и остаться. Об этом он молчал со всеми — с родными братьями, с братьями-Львятами, с отцом, с солдатами, преданными ему — которым, вообще-то, можно было доверять.
Трещина в душе. Но она не мешала Анну быть хорошим воином, эта трещина.
"Ты слишком много думаешь", — говорил отец. "Ты слишком много думаешь", — говорил Наставник. "Ты слишком много думаешь, — сказал Лев после битвы за чужой город далеко на юго-востоке. — Ты с твоими волчатами принёс Прайду новые земли, ты принёс Прайду много золота, ковров, самоцветов, лошадей и рабынь, но тебе всё равно лучше думать поменьше". И Элсу шепнул Анну, отведя его в сторону: "Знаешь, ты не должен показывать, что понимаешь больше других. Подумают, что ты хочешь вскарабкаться по головам… на самый верх. Будь осторожен".
И Анну захотелось погладить Элсу по щеке, но это вышло бы смешно, двусмысленно и вызывающе, а Элсу был двадцать шестым Львёнком Льва и чем-то отличался от других, и нравился Анну… а сейчас он оказался в плену у северян, ему грозила ужасная участь и Эткуру сказал: "Лев никогда ему не простит"…
Эткуру сослали сюда. Лев заставил его возглавить эту миссию, приказал. Эткуру не терпел Элсу, "маленького паука", который "за любую подачку готов Льву ноги лизать" — если Эткуру прикажут перерезать Элсу глотку, он перережет, не сморгнув… Анну сам попросился. Взглянуть на север. Сделать что-нибудь для Львёнка, который попытался оказать ему услугу — предостеречь от братьев, готовых порвать на части за место в тени трона. Возможно, остановить руку Эткуру. И Лев отпустил Анну очень легко; жаль, дал в сопровождение собственных людей, а не волчат, прошедших с Анну сотни миль по раскалённому югу…
На юге, однако, всё было гораздо проще. На войне оказалось проще, чем в посольстве.