Конечно, он понимал, что находится в реальном мире. Все было вполне реальным. Отвертки и плоскогубцы, например. И парты, и стулья, и классная доска на стене. Так же, как и мир снаружи, мир, от которого он был отрезан с трех часов пополудни, когда проскользнул в школу. Теперь тот мир изменился, потерял четкость на исходе дня, полиловел в сумерках, а потом и совсем почернел. Было уже девять часов, а Стручок сидел на полу, уткнувшись лбом в парту, досадуя на свои мокрые щеки. Глаза у него болели от напряжения. Стражи разрешили ему включить лишь маленькую аварийную лампочку — такая была в каждом классе. Зажигать фонарь они запретили, потому что это могло вызвать подозрения у какого-нибудь прохожего. Стручок обнаружил, что его задача практически невыполнима. Он провел в классе шесть часов и одолел только два ряда стульев и парт.
В большинстве своем затянутые при фабричной сборке, винты сидели в своих гнездах крепко и поддавались с трудом.
Я никогда не закончу, подумал он. Протелепаюсь всю ночь, предки сойдут с ума, а дело так и не будет сделано. Он представлял, как его найдут следующим утром: он будет валяться здесь, изнемогший от усталости, позор для себя самого, Стражей и всей школы. Ему хотелось есть, у него болела голова и было такое чувство, что все исправится, стоит ему только выскочить отсюда и во весь дух помчаться по улице, прочь от своего ужасного задания.
Из коридора донесся непонятный шум. Вот и еще одна причина для страха. Вокруг все время раздавались самые разные звуки. Говорили на своем скрипучем языке стены, потрескивали полы, гудели какие-то двигатели, и в этом гудении слышалось что-то почти человеческое. Тут у кого хочешь душа в пятки уйдет. Так сильно он пугался разве что в раннем детстве, когда просыпался глубокой ночью с криком «мама!».
Бух!Это еще что такое? Он в ужасе посмотрел на дверь — ему не хотелось туда смотреть, но он не мог преодолеть соблазн, в точности как в том старом кошмаре.
— Эй, Стручок, — прошептал чей-то голос.
— Кто это? — тоже шепотом отозвался он. Его охватило облегчение: он больше не один, здесь есть кто-то еще!
— Как дела?
Смутная фигура ползла к нему на четвереньках, будто животное. Вот он, зверь, — значит, все-таки кошмар! Он отшатнулся, кожу обдало жаром, волоски на ней встали дыбом, словно при начале крапивницы. Боковым зрением он заметил, что в комнату, шурша коленями по полу, вползают и другие фигуры. Первая была уже прямо перед ним.
— Помочь надо?
Стручок прищурился. Парень был в маске.
— Медленно идет, — признался он.
Неизвестный сгреб Стручка за грудки одной рукой и выкрутил ему рубашку, так что Стручок чуть не ткнулся в него носом. Маска на нем была черная, как на Зорро из одноименного фильма. Когда он заговорил снова, на Стручка пахнуло пиццей.
— Слушай, Стручок. Важней задания ничего нет, понял? Оно важнее тебя, меня, школы. Вот почему мы решили тебе помочь. Чтобы все было сделано правильно. — Костяшки его пальцев больно вдавились Стручку в грудь. — Расскажешь об этом кому-нибудь, и тебе хана. Ясно?
Стручок сглотнул и кивнул. В горле у него пересохло. Он был безмерно счастлив. Помощь пришла. Невозможное стало возможным.
Замаскированный поднял голову:
— Ладно, бойцы, начали.
Один из других новоприбывших повернул к нему лицо, тоже в маске, и сказал:
— Прикольно!
— Заткнись и работай, — цыкнул на него первый — очевидно, главный. Отпустив Стручка, он вынул свою отвертку.
Через три часа все было закончено.
Глава девятая
Мать Джерри умерла весной. После ее возвращения из больницы они всегда сидели с ней по ночам — его отец, кто-нибудь из дядьев и теток, сам Джерри. Последнюю неделю они непрерывно сменяли друг друга, вымотанные и онемевшие от горя. Врачи в больнице сделали все, что могли, и отправили ее домой умирать. Она очень любила свой дом, всегда с ним возилась — то переклеивала обои, то красила, то заново полировала мебель. «Дайте мне двадцать таких работниц, я открою маленькую фабрику и стану миллионером», — шутил, бывало, его отец. А потом она заболела. И умерла. Смотреть, как она увядает, видеть, как исчезает ее красота, наблюдать за тем, как ужасно меняются ее лицо и тело, — это было для Джерри чересчур тяжелым испытанием, и он иногда ускользал из ее спальни, стыдясь своей слабости, избегая отца. Джерри хотелось быть таким же сильным, как отец, всегда владеть собой, скрывать свою растерянность и печаль. Когда мать наконец умерла — внезапно, в полчетвертого дня, расставшись с жизнью тихо, без единого звука, — Джерри был вне себя от ярости; он и у гроба стоял, раздираемый молчаливым гневом. Его бесило то, как недуг истерзал ее. Бесило, что он ничего не мог сделать ради ее спасения. Его ярость была такой острой и глубокой, что подавила скорбь. Ему хотелось орать во весь голос, опрокидывать здания, ломать деревья, хотелось обрушиться на весь мир, разнести на куски всю планету. Но вместо всего этого он только лежал без сна в темноте, думая о том, что видел там, в похоронном зале, — уже не мать, а вдруг заменившую ее вещь,бледную и холодную.
Его отец в эти страшные дни превратился в незнакомца, он двигался и действовал как сомнамбула, как марионетка, послушная невидимым нитям. Джерри чувствовал себя безнадежно покинутым, внутри у него все сжалось в тугой комок. Даже на кладбище они стояли порознь — разделенные огромным расстоянием, хотя вроде бы бок о бок. Но не касаясь друг друга. А потом, под конец службы, когда они повернулись, чтобы уйти, Джерри внезапно очутился в объятиях своего отца, притиснутый лицом к его телу, и замер, вдыхая запах сигаретного табака и легкий аромат мятного зубного эликсира, этот знакомый запах, который и был его отцом. Там, на кладбище, прижавшись друг к другу, охваченные чувством общей печали и утраты, они оба не сдержали слез. Джерри не знал, где кончаются отцовские слезы и начинаются его собственные. Они плакали не стыдясь, подчиняясь безымянной потребности, а после рука об руку пошли к дожидающемуся их автомобилю. Жаркий ком гнева распустился, растаял, и по дороге домой Джерри осознал, что на его месте появилось нечто гораздо худшее — пустота, зияющий провал, словно дыра в груди.
Это был последний момент близости, который они пережили с отцом. Потом началась рутина — для него школа, для отца работа, — и они оба окунулись в нее с головой. Отец продал дом, и они переехали в съемную квартиру, где не прятались по углам воспоминания.
Большую часть лета Джерри провел в Канаде, на ферме у дальнего родственника. Он с готовностью взялся помогать хозяевам, надеясь к осени подкачать мышцы для Тринити с ее футболом. В этом маленьком канадском городишке родилась его мать. Было что-то утешительное в том, чтобы гулять по его узким улочкам, по которым еще девчонкой гуляла она. В конце августа он вернулся в Новую Англию, и все снова вошло в обычную колею. Работа у отца и школа у него. И футбол. На поле, весь грязный, покрытый синяками и ссадинами, Джерри ощущал себя частью чего-то большего, чем он сам. И иногда задавал себе вопрос: а частью чего ощущает себя его отец?
Подумал он об этом и теперь, глядя на отца. Придя домой из школы, он увидел его в кабинете на диване: отец спал, сложив руки на груди. Джерри стал перемещаться по квартире бесшумно, чтобы не потревожить спящего. Отец работал фармацевтом в местной сети аптек по хитроумному скользящему графику. Часто он бывал занят в ночную смену, что означало нарушенный сон. В результате у него возникла привычка задремывать в любой удобный момент. У Джерри сосало под ложечкой от голода, но он тихо уселся напротив отца и стал ждать, когда тот проснется. Он устал от тренировки, от постоянных толчков и ударов, которые сыпались на него со всех сторон, от раздражающей невозможности довести комбинацию до конца, отдать полноценный пас, от тренерского сарказма и затянувшейся сентябрьской жары.
Глядя на отца, на его спокойное лицо — во сне оно расслабилось и жесткий отпечаток, наложенный на него возрастом, заметно смягчился, — Джерри вспомнил, как кто-то сказал, что люди, давно состоящие в браке, начинают походить друг на друга. Он прищурил глаза, словно разглядывая музейную картину, ища в отцовском лице черты матери. Вдруг, без предупреждения, мука утраты вернулась — его точно ударили в живот, и он испугался, что упадет в обморок. Каким-то кошмарным чудом он сумел наложить образ материнского лица на отцовское — и на миг эхо всей ее чудесной теплоты зазвучало снова, и его вновь окатило ужасом, когда он невольно вспомнил, как она выглядела в гробу.