Отозвался ли Никитенко на просьбу Тургенева — неизвестно. Однако вывел поэта в литературу все-таки Петр Александрович Плетнев. Тургенев и ему «отнес несколько стихотворений». Плетнев «выбрал из них два и год спустя напечатал их в «Современнике». К Плетневу же с 1836 года Тургенев ходит на литературные вечера.
Первый визит к уважаемому профессору был ознаменован тем, что в передней квартиры Петра Александровича он «столкнулся с человеком среднего роста, который, уже надев шинель и шляпу и прощаясь с хозяином, звучным голосом воскликнул: «Да! да! хороши наши министры! нечего сказать!» — засмеялся и вышел». Тургенев «успел только разглядеть его белые зубы и живые, быстрые глаза». Каково же было его горе, когда он узнал, что этот человек — Пушкин. «Пушкин, — вспоминал Тургенев, — был в ту эпоху для меня, как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога. Мы действительно поклонялись ему».
Пушкина Тургеневу «удалось видеть еще один раз — за несколько дней до его смерти, на утреннем концерте в зале Энгельгардт. Он стоял у двери, опираясь на косяк, и, скрестив руки на широкой груди, с недовольным видом посматривал кругом». Тургенев запомнил «его смуглое небольшое лицо, его африканские губы, оскал белых крупных зубов, висячие бакенбарды, темные желчные глаза под высоким лбом почти без бровей — и кудрявые волосы». Он и на Тургенева «бросил беглый взор; бесцеремонное внимание, с которым» тот «уставился на него, произвело, должно быть, на него впечатление неприятное: он словно с досадой повел плечом — вообще он казался не в духе — и отошел в сторону».
Несколько дней спустя на всю Россию разнеслась горестная весть: «Солнце русской поэзии закатилось». Тургенев видел Пушкина лежавшим в гробу — и невольно повторял про себя:
Он обратился к пушкинскому слуге с просьбой срезать с головы покойного небольшой локон волос — и, очевидно, такой искренней, такой пронзительной была эта просьба, что слуга ее исполнил. Так у Тургенева оказалась священная реликвия, талисман, хранившийся у него всю жизнь в специальном медальоне.
Горькие слезы неотмщенной, безутешной обиды текли по щекам Тургенева, когда он читал ходившие по рукам стихи М. Ю. Лермонтова «Смерть Поэта». Душа юного романтика была потрясена бесчинством грубой силы, лишившей его светлого божества, присутствие которого делало жизнь одухотвореннее и чище. Запали в сердце жгучие и гневные стихи:
Хотелось самому излить обиду и гнев в стихах. Тургенев уже придумал им название — «Наш век». Рука судорожно сжимала перо, один исписанный лист перемарывался и заменялся другим, другой — третьим. В конце концов Тургенев понял, что лучше Лермонтова ему сказать не удастся; слабое в художественном смысле сочинение «Наш век» не было опубликовано и затерялось в бумагах. Но присутствие доброго гения Пушкина он ощущал всегда, и приобщение к его поэзии спасало Тургенева в трудные минуты жизни.
Когда на закате дней писатель оказался в одиночестве, вдали от родины и друзей, прикованным к постели тяжелой болезнью, в длинные бессонные ночи он часто задавал себе вопрос, почему на всем протяжении жизни его постоянно мучили мысли о трагизме человеческого существования. Не потому ли, что еще в юности смерть неоднократно касалась его души своим черным крылом? За три года учебы в Петербургском университете он потерял отца, пережил гибель Пушкина, в ноябре 1836 года скончался восемнадцатилетний друг Миша Фиглев — его образ Тургенев воспроизвел впоследствии в повести «Несчастная» под именем Мишеля Колтовского. В апреле 1837 года умер тяжело больной брат Тургенева Сергей...
Один за другим следовали удары слепой и равнодушной к человеку силы. Возникала мысль о несовершенстве земного миропорядка. События личной жизни подкрепляли давно пробудившийся интерес Тургенева к философским вопросам. В 1837 году он получил желанную степень кандидата и твердо решил всерьез заняться философией в прославленном центре мировой мысли тех лет — Берлинском университете.
«Духовная эмиграция» русской молодежи 30–40-х годов в Германию была, по мнению Тургенева, в какой-то мере оппозиционной по отношению к реакционной внутренней политике правительства Николая I. Царь ревностно следил за настроениями русского студенчества. Всякие серьезные попытки обсуждения политических вопросов в молодежных кружках преследовались жестоко. И вот общественная мысль ушла от конкретных проблем, обратилась к отвлеченно-философским. Нельзя было осуждать «совершенную» российскую действительность, но говорить о высоких общечеловеческих идеалах никто не запрещал. Нельзя было открыто обличать антихудожественные официально канонизированные произведения литературы и искусства, но углубляться в общие проблемы эстетики никому не возбранялось. И Тургенев вместе с лучшими людьми своего поколения самозабвенно нырнул в немецкое «философское море».
Однако социально-политические мотивы, к которым склонялся Тургенев, не объясняют более глубоких причин этого явления. Самоуглубление, уход целого поколения русских людей в отвлеченную духовную работу — закономерная фаза органического роста и становления национальной культуры. Первый симптом поворота от политических к философским проблемам возник еще в первой четверти XIX века, до трагедии 14 декабря 1825 года. Он связан с деятельностью московского кружка «любомудров», оказавшего большое влияние на личность и духовные интересы Н. В. Станкевича, человека 40-х годов, наставника Т. Н. Грановского, В. Г. Белинского, М. А. Бакунина, А. И. Герцена, И. С. Тургенева. В юношеских письмах Станкевич неизменно восторженно отзывается о В. Ф. Одоевском, С. П. Шевыреве, М. П. Погодине, братьях Киреевских. В 1824 году Одоевский высказал отрицательное отношение к французской философии XVIII века, которая питала идеологию декабристов: «До сих пор философа не могут представить иначе, как в образе французского говоруна XVIII века, — много ли таких, которые могли бы измерить, сколь велико расстояние между истинною, небесною философией и философией Вольтеров и Гельвециев». Вслед за ним в 1826 году Дмитрий Веневитинов утверждал: «Самопознание — вот идея, одна только могущая одушевить вселенную, вот цель и венец человека». Это был закономерный этап формирования национального самосознания, без которого, по мысли «любомудров», невозможна была и подлинная нравственная свобода.
Поколение 40-х годов, подхватив традиции «любомудров», запечатлело новую фразу в развитии русской культуры: пройдя через искусы немецкой классической философии, оно возвращалось к практическому действию уже обогащенное философским самоуглублением и вооруженное диалектическим взглядом на развитие истории. Философское «умозрение» не осталось бесплодным и бесследным. Оно существенно углубило политическую мысль шестидесятников. Неспроста Н. А. Добролюбов находил в себе «сходство» с героем тургеневского «Дневника лишнего человека»: «Я был вне себя, читая рассказ, сердце мое билось сильнее, к глазам подступали слезы, и мне так и казалось, что со мной непременно случится рано или поздно подобная история».
Шеллинг и Гегель дали русской молодежи 1830-х годов оптимистический взгляд на жизнь природы и общества, веру в разумную целесообразность исторического процесса, устремленного к конечному торжеству правды, добра и красоты, к «мировой гармонии». Вселенная воспринималась Шеллингом как живое и одухотворяющееся существо, которое развивается и растет по целесообразным законам роста и развития. Эти законы не формируются в процессе развития, а предшествуют ему. Как в зерне содержится будущее растение, так и в мировой душе заключен предвечно идеальный «проект» будущего гармонического устройства мира. Целое, по Шеллингу, существует раньше своих частей: в основе любого развития, любого раздвоения лежит первоначальное единство, тождество. Развитие же является осуществлением во времени того, что содержится в зерне мироздания.