— Что смотришь? Все равно не убежишь! Отсюда не уходят, а вылетают через трубу, — он указал рукой на крематорий и громко захохотал.

Сырой холодный воздух пронизывал насквозь. Мысленно я переносился в родное село Торбеево, в наш простой крестьянский дом. «Давно, — думал я, — проснулась моя старушка-мать. Вряд ли она и спала в прошедшую ночь. Верно, все глаза давно уже выплакала. Ведь шестерых сыновей проводила на фронт! И думы у нее не только обо мне. Ей и в голову не придет, что одного из ее сыновей поведут сейчас на смерть».

Надсмотрщик приказал нам повернуться лицом к стене. За спиной простирался плац, окруженный низкими бараками. По кругу строевым шагом двигалась длинная колонна пестро одетых людей. На спине у них, на груди и выше колен на брюках были нашиты белые квадраты материи с черными кругами наподобие мишени. Они пели какую-то немецкую песню. Что это за люди? Почему они поют? Вот они поравнялись с нами, и я увидел, что за плечами у них ранцы, наполненные чем-то тяжелым, пригибавшим людей к земле. Но рассмотреть их хорошо я не мог, потому что эсэсовец каждый раз, когда я поворачивал голову в их сторону, бил меня по спине палкой. Потом уж я узнал, что это маршируют с шести утра и до пяти вечера заключенные-штрафники, отбывающие наказание за нарушение лагерного «орднунга» — порядка. Каждый день они маршировали по булыжникам, грязи, щебенке с пудовым грузом за плечами, испытывая прочность обуви немецких фирм. Одиннадцать часов без передышки они должны были маршировать и всё время петь. Того, кто не пел или пел не в ногу, отставал, выбившись из сил, били палками.

Наконец, во второй половине дня из комендатуры вышел невысокий эсэсовец с фельдфебельскими нашивками на воротнике, с черепами и скрещенными костями на пилотке и на груди. На его тупом перекошенном лице выражалась звериная ненависть ко всему живому. От него несло смертью. Маленькие, налитые звериной злобой водянистые глаза под широкими, почти сросшимися на переносице бровями. В петлице его френча зеленела орденская ленточка, на грудном кармане маячил черный крест, обрамленный серебристой линией. На левом боку — пистолет, на правом — нагайка, небрежно заткнутая за пояс так, чтобы всегда была под рукой. Нет, это был не человек, а что-то среднее между тигром и орангутангом. «Этот и отца родного не пощадит», — подумал я и тут же убедился, что не ошибся… Пронизав нас насквозь холодным, не сулившим ничего доброго взглядом, он что-то гаркнул трескучим голосом, взвизгнул и, выхватив из-за пояса нагайку, начал пороть нас — всех подряд: бил по чему попало. Затем переводчик приказал заключенным следовать за ним в баню. Баня была метрах в трехстах от ворот, и, пока мы шли, этот «орангутанг» сопровождал нас, и плеть его гуляла по нашим спинам.

В бане среди обслуживающего персонала из заключенных оказался русский парикмахер. Когда «орангутанг» вышел в соседнюю комнату, парикмахер спросил у меня:

— Я видел в окно, как этот изверг бил вас… Чем вы ему не понравились?

— Понятия не имею, — пожал я плечами и в свою очередь поинтересовался: — А кто он такой?

Парикмахер покачал головой:

— О, это самый страшный зверь здесь! Рапортфюрер Зорге.

— А что это такое — рапортфюрер?

— Через его руки проходят все поступающие в лагерь заключенные. Он же приводит в исполнение смертные приговоры, сам расстреливает сотни людей ежедневно. Вид и запах крови для него — высшее наслаждение. В общем, садист.

— Так я и подумал, когда увидел его.

Парикмахер бросил взгляд по сторонам и, работая бритвой, нагнулся и шепнул мне на ухо:

— Доберемся скоро и до него… Я сам вот этой бритвой горло ему перережу за все его злодеяния над людьми.

— Если он нас раньше не прикончит, — заметил я.

— Не мы, так другие сделают это. Всех не перестреляет. А ты, дружище, за что попал? — спросил он и посмотрел в мою карточку. Увидев причину моего направления в концлагерь, он вздохнул, покачал головой. — Понятно… Организация побега и саботаж. За это — крематорий. Точно…

Хоть я и знал, что меня ожидает, от этих слов мне стало не по себе, точно ушат ледяной воды вылили мне на голову.

— Не робей, браток, выручим из беды, — сочувственно сказал парикмахер. — Только выполняй всё, что скажу.

Новый друг взял у меня бирку с номером, вышел куда-то и через минуту вернулся и подал мне бирку с новым номером:

— Вот возьми… Забудь пока свою собственную фамилию. Теперь будешь Никитенко. Карточку я тоже подменил…

— Бирка-то чья? — забеспокоился я.

— Только что умер один человек. Пусть думают, что это ты. Понимаешь?..

Я кивнул головой: всё ясно. В это время зашел «орангутанг»-рапортфюрер, и парикмахер мой совершенно преобразился. Он яростно схватил меня за ворот, вытащил из кресла и швырнул к двери душевой комнаты, крича: «Быстрее! Следующий!» Рапортфюрер похлопал парикмахера по плечу, расхохотался:

— Зо! Зо! Гут!.. (Так! Так! Хорошо!)

Извергу понравилось, что русский русского так толкнул. Но я-то понимал, что парикмахер сделал это не по злобе, а потому, что ему надо было маскироваться, чтобы спасать людям жизнь.

После обработки вместе с другими заключенными я попал в карантин, а товарищ мой, Пацула, в какой-то другой блок. Так нас разлучили. Позднее я узнал, что парикмахером был наш советский офицер, танкист. Он вместе с другими товарищами спас жизнь не одному советскому человеку. Очень сожалею, что не знаю его фамилии. Спрашивать тогда было неудобно. По понятным причинам он и сам не назвал бы ее. Не знаю, жив ли этот прекрасный человек или его, как и многих других советских патриотов, замучили палачи. Ведь он на каждом шагу рисковал собственной жизнью! Если он жив, надеюсь, что, прочитав эти строки, откликнется.

В тот день я познал всю глубину великой воинской клятвы: «Клянусь… до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Советскому правительству». Вспомнил я и слова великого русского писателя Н. В. Гоголя о том, что «нет уз святее товарищества». С другом танкистом, работавшим в бане, у меня состоялось еще несколько встреч. Он познакомил меня с лагерными «порядками», дал много дружеских советов, благодаря чему мне удалось избежать изрядного количества побоев, на которые эсэсовцы не скупились.

Человек пятьдесят нас, новичков, построили между 13 и 14 бараками карантинного блока-изолятора, огороженного особым высоким забором и представлявшим собой лагерь внутри лагеря. Рапортфюрер Зорге передавал нас блокфюреру Шуберту. Это был тощий эсэсовец с длинной бледной физиономией, в которой, казалось, есть что-то крокодилье. Как и Зорге, Шуберт отличался нечеловеческой жестокостью и цинизмом. Два дегенерата: у Зорге на длинных ногах — короткое туловище, а у Шуберта — наоборот. Но души у них, если они вообще были, родственны. Смешно и грустно, что такие выродки возомнили себя высшими созданиями природы, призванными вершить судьбы человечества…

Процедура приема началась. Шуберт вызывал номера по карточкам. Каждый из нас должен был подходить к нему. Блокфюрер задавал вопрос: за что попал? И каждому отвешивал звонкую пощечину, а рапортфюрер стоял рядом и ухмылялся.

На ужин нам дали по 200 граммов желтоватой теплой воды, именовавшейся «кофе», и больше ничего. Проглотив горьковатую жидкость, мы заскучали, сидя за длинными столами. А скучать в лагере не полагается, надо всегда быть бодрым. Штубельтесте (старший комнаты) — однорукий уголовник Франц — выскочил из своей кабины с бодрящей резиновой палкой и, вскочив на стол, начал бить по головам всех подряд, выкрикивая ругательства. Не понимая, в чем дело, мы бросились кто куда. В дверях образовалась давка. Выбегающих из помещения настигли палки помощников Франца. На этот раз я удачно избежал побоев, нырнув под стол. Но многим досталось основательно. Потерявших сознание волокли за ноги в уборную и там окатывали ледяной водой из шланга.

Отбой ко сну измученные узники встретили со вздохом облегчения. На трехэтажных деревянных койках с матрацами, набитыми древесной стружкой, устраивались по четыре-пять человек. Свора распорядителей «шляфзала» (спального помещения) во главе с тем же безруким Францем палками и резиновыми шлангами наводила «порядок». С полчаса еще слышались удары, крики, проклятия, стоны…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: