— Я — «Мордвин», прикрываю, — отвечаю я и не отстаю от него, смотрю во все глаза, чтобы какой-нибудь стервятник не зашел ему в хвост, сверху или сбоку.
Бобров атакует «Фокке-Вульфа», поливая его смертоносной струей пуль, и тот, задымив, валится вниз. Такая же участь постигает «мессершмитта». Я не заметил, как один «Фокке-Вульф» зашел сзади меня и дал длинную очередь по моему самолёту. Как раскаленным железом, обожгло левое плечо. Рычаги управления окрасились моей кровью. Кабина наполнилась удушливым дымом, самолет был охвачен пламенем. Слышу голос Боброва:
— Я — «Выдра», я — «Выдра», прыгай!..
Но как прыгать, когда я нахожусь над оккупированной территорией! Надо дотянуть до расположения своих войск. Но от дыма и пламени я ничего не вижу…
— Я — «Мордвин», я — «Мордвин», — кричу в микрофон, — я потерял ориентировку, наведите меня на восток!..
Огонь распространялся с неимоверной быстротой, приближаясь к бензобакам… Еще несколько секунд, и произойдет взрыв.
— Миша! Приказываю: прыгай! — было последнее, что я услышал от командира и друга.
У меня уже обгорели лицо и руки, другого выхода не было. Я открыл фонарь, кое-как перевалился через борт кабины и дернул вытяжное кольцо парашюта.
Все уверены в победе
Очнулся я в разрушенной землянке. С трудом перевернулся на бок и увидел еще двух человек. Один из них придвинулся ко мне:
— Жив, браток?
Оба они оказались тоже летчиками. Они и сообщили мне страшную, не укладывавшуюся в сознании весть: мы в фашистском плену…
Вскоре нас подняли немцы и куда-то повели. Выбраться наружу мне стоило большого труда и мучений, несмотря на помощь товарищей.
Раненых, почти беспомощных, нас вели под усиленным конвоем. Новые незнакомые друзья поддерживали меня под руки, так как самостоятельно идти я не мог. Голова шла кругом, перед глазами стояла красная пелена. Все тело сотрясала лихорадочная дрожь. К горлу подступил твердый ком, затруднявший дыхание, а сердце, казалось, сжимали холодные щупальца спрута. Как ни старался последовательно восстановить события и все, что со мной произошло, не мог этого сделать.
Образовался какой-то провал в памяти. Всплывали только отдельные эпизоды воздушного боя, языки пламени в кабине самолета, а как я выпрыгнул, как раскрылся парашют, где и как приземлился — ничего не помню. «А может быть, всё это во сне со мной происходит? Наяву не может быть такой путаницы в голове… И то, что меня куда-то ведут сейчас фрицы, тоже, наверно, снится… Скорее бы проснуться от этого кошмара!» Я никак не мог смириться с тем, что нахожусь в плену, и вначале почти поверил, что это сон. Но слишком явная и ощутимая боль в плече и колене правой ноги в конце концов убедила меня в том, что это страшная действительность. Что же мне теперь делать? Конечно, бежать во что бы то ни стало! Но как побежишь, если и на ногах не держишься? От сознания своей беспомощности, обиды и отчаяния кипело в груди, и глаза заплывали слезами. В какой-то землянке немецкий врач осмотрел нас, сделал перевязку. Потом зашел невысокий тучный офицер с реденькими светлыми, прилизанными волосами.
— Ауфштейн! (Встать!) — крикнул он на всю землянку.
Я не понимал, что ему от нас надо, и как лежал на земляном полу, даже не шевельнулся. Фашист подскочил ко мне и, злобно сверкнув своими водянистыми глазами, ударил ладонью по моей обожженной щеке так, что искры посыпались из глаз.
— Ауфштейн! Шнель, ферфлюхтен швайн! (Встать! Быстро, проклятая свинья!) — исступленно заорал он на меня, топая ногами.
Я понял, что надо встать. С трудом начал подниматься, превозмогая нестерпимую боль. Ему, видимо, не понравилась моя медлительность, а потому он пнул меня ногой в бок. Затем наклонился надо мной и стал изрыгать дикие ругательства. Тут все во мне закипело, бешено заколотилось сердце… Как? Меня в жизни никто не бил, а тут какой-то гад смеет издеваться!.. Сейчас я покажу ему, как бьют русские… Собрал в себе все силы, всю ненависть к врагу, до предела напряг каждый мускул, забыв про боль и про всё на свете, я, как пружина, взметнулся с земли, нацелившись головой ему в подбородок… К сожалению, гитлеровец избежал моего удара, увильнув в сторону. А в следующую секунду он ударил меня наотмашь кулаком по лицу так, что упал я без сознания.
Что потом делали со мной и сколько времени я был и забытьи, не знаю. Пришел в себя только ночью, в глубокой известковой яме. Сверху доносился разговор на чужом, непонятном языке, лай овчарок. На кромке ямы то появлялись, то исчезали силуэты собачьих голов с настороженными ушами. Сырость пронизывала меня до костей, и я весь дрожал. Попытался подняться, чтобы лучше рассмотреть свое обиталище, но от страшной боли в колене закружилась голова, и я повалился на прежнее место, издав глухой стон.
Вдруг кто-то заговорил по-русски, обращаясь ко мне. Это из другого угла ямы.
— Ну как, браток, живем? А мы уж не надеялись, что ты отойдешь, думали: конец тебе…
Моему удивлению и радости не было границ: возле меня находятся наши, русские, советские люди!
— Нет, на тот свет я не спешу… Сначала их, гадов, надо в могилу загнать… А вы кто?
— Те же самые, что были в воронке, — ответил тот же голос. — Я майор Вандышев. Штурмовик, командир эскадрильи.
Другой тоже был летчик, родом из Пензы, Михаил, а фамилии я не расслышал. Оба они подсели ко мне, и мы разговорились.
— Вот мы и отлетались, — заметил я. — Вчера еще парили в облаках, а сегодня сидим в яме… Плен! Думал ли я когда об этом?!.
— Никто об этом не думал, — тихо заговорил Вандышев. — В небе на вооруженном самолете мы чувствовали себя героями. А ты здесь сумей стать им!.. Что ж, коль вместе попали мы в беду, так давайте и выбираться из нее вместе!
— Легко сказать — «выбираться»… А если я двигаться не могу, а не то что бежать? Нога распухла и болит так, что к ней и прикоснуться нельзя, и плечо прострелено.
— Плечо не так важно, — успокоил меня майор, — а с больной ногой действительно не уйдешь… Дай-ка посмотрю, может быть, сумею помочь тебе?
Когда он стал ощупывать мое колено, я вскрикнул от боли. — Э, вывих! Вытерпишь, если потяну немного?
— Что ж, тяни, раз такое дело, буду терпеть, — согласился я, упираясь локтями в землю.
Вандышев осторожно взялся обеими руками за ступню моей ноги и потянул так, что в коленке хрустнуло, а из глаз у меня посыпались искры. Он нащупал в темноте на дне ямы маленькую дощечку, приложил и привязал ее к моей ноге. Мне сразу стало легче. Разговор возобновился. Я поинтересовался у Вандышева, откуда он родом.
— Из Рузаевки, — ответил он. — В Мордовии есть такой город.
— Неужели? — обрадовался я. — Так мы, оказывается, земляки! Я из Торбеева! Не слышал про такую станцию?..
— Не только слышал. Сколько раз проезжал через нее!
Это открытие еще больше нас сблизило и способствовало установлению нашей дальнейшей дружбы. Мы вспоминали родные места, общих знакомых, которых оказалось довольно много, и как-то легче стало на душе. Оба мы так увлеклись разговором, что не заметили, как рассвело и взошло солнце. Беседа длилась бы, наверно, без конца, если бы ее не перебил появившийся на краю ямы солдат с автоматом в руках:
— Раус! (Выходи!)
Мы все поднялись, не зная, к кому это относится. Я почувствовал, что с ногой у меня стало лучше, стоять на ней вполне терпимо. Пучеглазый, с крючковатым носом немец замахал руками, показал на меня и повторил команду:
— Раус! Шнель! (Выходи! Быстро!)
Товарищи помогли мне выбраться из ямы. Сильно хромая, я шел в сопровождении солдата в направлении, которое он указывал взмахом руки.
В штабной землянке, куда я был доставлен, за столом сидел холеный темнолицый офицер с круглыми ястребиными глазами в чине подполковника. Как потом я узнал, это был начальник штаба. Рядом с ним сидел переводчик в очках. Я понял: сейчас начнется допрос. Впервые я стоял перед лютым, ненавистным, гнусным врагом с глазу на глаз. До сих пор я видел гитлеровцев на сравнительно большом расстоянии и был вооружен. Теперь же нахожусь в их руках. Мне тяжело смотреть на них. Но приходится смотреть и даже отвечать на вопросы, которые они задают, хотя знаю, что из моих ответов они ничего не выяснят.