Едва она принялась за свои занятия в родительском доме, как тотчас заметили, что хотя поведение ее оставалось прежним, но настроение изменилось. Она стала проявлять рассеянность, нетерпение, была грустной и задумчивой, пряталась, чтобы тайком поплакать. Сначала подумали, что она влюблена л что ей стыдно этого; завели с нею речь об этом, она отговаривалась, уверяла, что не видала никого, кто мог бы тронуть ее сердце, — и Софи не лгала.
Однако ж томление ее постоянно увеличивалось, и здоровье начало расстраиваться. Мать, обеспокоенная этою переменой, решила, наконец, разузнать причину. Она застала ее наедине и пустила в ход тот вкрадчивый язык и те неотразимые ласки, которые умеет употреблять одна только материнская нежность: «Дочь моя, я носила тебя в своих недрах и ношу тебя беспрестанно в своем сердце: раздели же тайну своего сердца с сердцем твоей матери. Какие же эти секреты, которых мать не должна знать? Кто жалеет тебя в твоих скорбях, кто разделяет их, кто хочет облегчить их, как не отец твой и я? Ах, дитя мое! неужели тебе хочется, чтобы я умерла от твоего горя, не узнавши его?»
Молодой девушке, вместо того чтобы скрывать свои горести от матери, одного только и хотелось, именно иметь в ней утешительницу и поверенную в своих чувствах; но стыд мешал ей высказаться, а скромность ее не находила выражений для описания такого, недостойного ее, состояния, как то волнение, которое, помимо ее воли, испытывали ее чувства. Наконец, так как даже самый стыд служил указанием для матери, последняя вырвала у пей унизительные признания. Вместо того чтоб огорчать ее несправедливыми упреками, она утешила ее, пожалела, плакала о ней; она была настолько благоразумна, что не могла бы вменить в преступление это страдание, которое одна только добродетель и делала столь жестоким. Но для чего же без нужды переносить страдание, против которого было столь легкое и столь законное средство? Отчего ей не воспользоваться свободой, которую ей представили? Почему не выходила она замуж? Почему не выбирала мужа? Разве она не знала, что жребий ее зависит от нее одной и что, каков бы ни был ее выбор, он будет одобрен, потому что она не могла бы остановить свой выбор на человеке нечестном? Ее послали в город, она не захотела там оставаться; представлялось несколько партий, она все их отвергала. Чего же она ждала, чего ей хотелось? Какое необъяснимое противоречие!
Ответ был прост. Если бы дело шло только о подпоре для юности, выбор был бы скоро сделан, но повелителя на всю жизнь не так легко выбрать; а так как нельзя разделить этих двух выборов, то приходится долго ждать, а часто и даром терять молодость, пока не найдешь человека, с которым хотелось бы проводить жизнь. В таком именно положении была и Софи: ей нужен был возлюбленный, но этому возлюбленному приходилось быть мужем; а судя по тому, какого сердца она искала, ей почти одинаково трудно было найти как того, так и другого. Все эти молодые люди, столь блестящие, подходили ей только по возрасту; во всех других отношениях они всегда не сходились; поверхностный ум этих молодых людей, их тщеславие, болтовня, беспорядочная нравственность, пустая подражательность — все это внушало ей отвращение к ним. Она искала человека — и находила лишь обезьян; она искала души — и не находила ее.
«Как я несчастна! — говорила она своей матери. — Мне хочется любить — и я не вижу ничего такого, что мне нравилось бы. Сердце мое отталкивает всех тех, к кому влекут меня чувства. Я не вижу между ними ни одного, который не возбуждал бы во мне желаний, и в то же время каждый из них — подавляет во мне желания; влечение без уважения не может долго тянуться. Ах, не тут нужно искать человека, который нужен вашей Софи! Его очаровательный образ слишком глубоко запечатлелся в душе ее. Она может любить только его, лишь его она может сделать счастливым, с ним одним может быть счастлива. Она предпочитает чахнуть и бороться беспрестанно; лучше хочет умереть несчастной и свободной, чем умереть с отчаяния, выйдя за человека, которого не станет любить и которого сделает самого несчастного; лучше не жить, чем жить для страданий».
Пораженная этими странностями, мать нашла их столь чудными, что не могла не заподозрить здесь какую-нибудь тайну. Софи не была ни жеманницей, ни чудачкой. Откуда могла взяться у ней эта преувеличенная разборчивость, если ее с самого детства ничему так усердно не учили, как приспособляться к людям, с которыми придется жить, и из необходимости создавать добродетель? Этот образ милого человека, которым она была так очарована и к которому так часто возвращалась во всех своих разговорах, навел мать на догадку, что каприз этот имеет какое-нибудь другое основание, ей еще неизвестное, и что Софи высказала не все. Несчастная, удрученная своим тайным горем, искала только случая излить свои чувства.
Мать пристает к ней, она колеблется, наконец сдается и, выйдя молча из комнаты, через минуту возвращается с книгою в руках. «Пожалейте вашу несчастную дочь: грусть ее неизлечима, слезам ее не иссякнуть… Вы хотите знать причину их: хорошо, вот она!» — сказала девушка, кидая книгу на стол. Мать берет книгу, открывает: это были «Приключения Телемака»28. Сначала она ничего не понимает в этой загадке; из расспросов и запутанных ответов она наконец увидела, с легко понятным изумлением, что дочь ее была соперницею Эвхарисы.
Софи любила Телемака и любила той страстью, от которой ничто не может исцелить. Как скоро отец и мать узнали о ее мании, они стали над ней смеяться и думали образумить ее. Они ошиблись: разум был не на их стороне; у Софи были свои разумные соображения, и она умела ими пользоваться. Сколько раз она вынуждала их умолкать, направляя их собственные рассуждения против них же самих, доказывая им, что они сами создали все зло, что они развили ее не для человека ее времени, что ей необходимо приходится или принять образ мыслей ее мужа, или внушить ему свой собственный, что первое средство они сделали невозможным благодаря воспитанию, которое дали ей, а другим исходом и был тот, которого она искала. «Дайте мне,— говорила она,— человека, проникнутого моими правилами, или такого, которому я могла бы внушать их,— и я выйду за него; но до тех пор за что вам бранить меня? Лучше пожалейте меня. Я несчастна, я не безумна. Зависит ли сердце от воли? Не сам ли отец говорил это? Моя ли вина, если я люблю того, кого нет? Я не мечтательница; мне не нужно принца, я не ищу Телемака, я знаю, что это лишь вымысел: я ищу кого-нибудь, кто походил бы на него. Й почему не существовать такому человеку, раз существую я,— я, чувствующая, что мое сердце так похоже на его сердце? Нет, не будем так позорить человечество; не станем думать, что человек милый и добродетельный есть лишь химера. Он существует, он живет, он, быть может, ищет меня; он ищет душу, которая умела бы его любить. Но кто он, где он? Я не знаю его; он не из тех, которых я видела; его, несомненно, не будет и между теми, которых я увижу. О, мать моя! Зачем ты сделала добродетель слишком привлекательной для меня? Если я могу любить лишь ее одну, то вина здесь не столько моя, сколько ваша».
Доводить ли мне это печальное повествование до его катастрофы? Пересказывать ли мне продолжительные распри, которые ей предшествовали? Представлять ли мне, как выведенная из терпения мать свои первоначальные ласки обратила в суровость? Показывать ли, как раздраженный отец забыл свои прежние обязательства и с самой добродетельной из дочерей обходился, как с безумной? Изображать ли, наконец, как несчастная, благодаря преследованию, которому ее подвергали, еще более привязавшаяся к своей химере, шла медленными шагами к смерти и сошла в могилу в момент, когда думали ее вести к алтарю? Нет, я оставлю в стороне эти мрачные предметы. Мне нет нужды идти так далеко, если я хочу показать на примере,— довольно, мне кажется, поразительном,— что, несмотря на предрассудки, порождаемые нравами века, женщины не более чужды энтузиазма к честному и прекрасному, чем мужчины, и что под руководством природы от них, как и от нас, можно добиться всего.