Силы наши ограниченны, и всякий раз за бурным порывом следует краткая передышка. В момент такого оцепенения, когда природа накапливает силы для борьбы со страданиями, я внезапно вспомнил свою молодость; вас, мой наставник, и ваши уроки; я подумал о том, что я ведь человек, и тотчас же задал себе вопрос: нанесен ли ущерб моей личности? Какое преступление я совершил? Утратил ли я часть себя самого? Если бы в этот миг я, каков я теперь, упал с облаков на землю и для меня началась бы новая жизнь — был бы я несчастен? Эта мысль, подобно вспышке молнии, озарила мою душу мгновенным светом, который тут же погас, но помог мне опомниться. Я с ясностью увидел себя со стороны, и этот проблеск сознания поведал мае, что я не способен рассуждать. Невообразимое смятение, овладевшее мною, не давало мне сосредоточиться; я не в состоянии был что-либо видеть, сравнивать, размышлять, принимать решения, судить о чем-либо. Итак, я понял, что, сколько бы ни мучился, я все равно не найду выхода, что думать о происшедшем значит бесплодно растравлять себе сердце, и сейчас мне остается одно: выждать, собраться с силами и успокоить свое воображение. Думается, что вы сами посоветовали бы мне это, будь вы тогда рядом со мной.

Решив дать выход безумным порывам, с которыми я никак не мог совладать, я даю себе волю с каким-то сладострастием отчаяния и словно испытываю от этого облегчение. Я вскакиваю и снова начинаю быстро шагать, куда глаза глядят: бегу, устремляясь то в одну, то в другую сторону, волнения сердца передаются моему телу, я не сдерживаю себя и вскоре выбиваюсь нз сил; я задыхаюсь, глубокие вздохи прерывают стесненное дыхание, и порою кажется, что я вот-вот задохнусь,

Этот стремительный бог, казалось, меня оглушил и принес облегчение. В минуту взрыва страстей инстинкт повелевает кричать, двигаться, жестикулировать, это сообщает нам бодрость и отвлекает от страсти: пока человек возбужден, он во власти переходящего порыва; гораздо опаснее мрачное оцепенение, оно граничит с отчаянием. В тот вечер я получил почти смехотворное доказательство этого различия, если только безумие и несчастье человеческое способны вызвать смех у тех, кто также им подвержен.

Долго я шагал взад и вперед, но сознавая, что делаю, как вдруг очутился в центре города, на мостовой среди карет, недалеко от театра, в час перед началом представлений. Меня, наверное, раздавили бы в этой сумятице, если бы кто-то не схватил меня за рукав, предупреждая об опасности. Я бросаюсь и открытую дверь и попадаю к кафе. Там ко мне подходят знакомые; заговаривают со мной и куда-то уводят. Яркий свет и звуки музыки словно пробуждают меня ото сна. Я открываю глаза и осматриваюсь: оказывается, я в зрительном зале в день премьеры; вокруг толпа, и выбраться нет возможности.

Я содрогнулся, но тут же принял решение. Я не произнес ни слова и стоял спокойно, хотя нелегко мне далось это внешнее спокойствие. Кругом шумели, болтали, порою обращались ко мне: что мог я сказать в ответ, если ничего не слышал? Но когда один из тех, кто привел меня, ненароком упомянул о моей жене, то при звуке этого зловещего имени у меня вырвался пронзительный крик, который был услышан всеми находившимися в зале и вызвал ропот недоумения. Я быстро овладел собой, и все успокоилось. Но, видя, что окружающие обратили на меня внимание, я решил при первом же удобном случае удалиться и, незаметно приблизившись к двери, выскользнуть из зала еще до окончания спектакля.

Выйдя на улицу, я машинально опустил руку, которую во время представления прижимал к сердцу, и заметил, что мои пальцы в крови; мне даже показалось, что кровь струится у меня по телу. Я обнажил грудь и увидел, что она залита кровью и истерзана, как сердце, в ней заключенное. Вот какой ценой я сохранил спокойствие во время спектакля, и вы, конечно, понимаете, что такой зритель, как я, не в состоянии был судить о достоинстве пьесы.

Я поспешил удалиться, дрожа при одной мысли, что мне опять кто-нибудь встретится. Ночная темнота мне благоприятствовала; я снова принялся бродить по улицам, словно желая себя вознаградить за вынужденную неподвижность; я прошагал несколько часов без отдыха; наконец, очутившись вблизи своего квартала и еле держась на ногах, я вхожу в свой дом с неистово бьющимся сердцем; спрашиваю, что делает мой сын, мне отвечают, что он спит; я молчу и вздыхаю; слуги хотят мне что-то сказать — я приказываю им молчать; потом бросаюсь на постель и велю всем ложиться спать. После нескольких часов отдыха, еще более мучительного, чем вчерашнее возбуждение, я подымаюсь до рассвета и, бесшумно пройдя по комнатам, приближаюсь к спальне Софи; и там, потеряв всякую власть над собой и поддавшись позорному малодушию, я осыпаю поцелуями и орошаю слезами порог; затем, крадучись, боязливо и осторожно, как преступник, я выхожу из дому, решив больше никогда сюда не возвращаться.

Тут окончился острый, но недолгий приступ безумия, и я пришел в себя. Думаю, что поступил, как должно, сперва уступив страсти, с которой не мог совладать, для того чтобы ее обуздать, когда она найдет себе выход. Перешитое душевное волнение пробудило в моем сердце нежность; прежняя ярость сменилась грустью, и, читая в своем сердце, я узрел на его скрижалях начертанную неизгладимыми письменами скорбь. Между тем я продолжал идти; я удалялся от ужасного места не столь поспешно, как накануне, но уже держась прямого пути. Я вышел за черту города и направился по первой большой дороге медленными, неуверенными шагами, какими ходят люди, убитые горем. Вставало солнце, озаряя все вокруг, и мае казалось, что я вишу новое небо, новую землю, новый мир, — все для меня изменилось. Я сам уже был не тот, что накануне, вернее, меня уже не было; мне оставалось оплакивать собственную смерть. О, сколько сладостных воспоминаний осаждало мое окаменевшее от горя сердце, вызывая рой милых образов и терзая его тщетными сожалениями! Воспоминания о былых восторгах обостряли горечь потерь, и мои страдания превосходили перешитые наслаждения. Ах! Знаете ли вы, что значит внезапно перейти от величайшего блаженства к величайшей скорби? Ужасная перемена! Вчера, только вчера у ног обожаемой супруги я чувствовал себя счастливейшим из смертных; мною владела любовь, я подчинялся ее законам, признавал ее иго; ее деспотическая власть была детищем моей нежности, и меня радовала даже ее суровость. Почему мне не было дано прожить целые века в этом сладостном состоянии, почитать Софи, уважать ее, лелеять, жалуясь на ее суровость, тщетно пытаясь ее смягчить, просить, взывать, умолять, без конца желать и никогда не достигать желаемого. Сладостное ожидание ласк, обманчивые надежды были упоительнее самого обладания. А теперь, ненавидимый ею, обманутый, обесчещенный, без надежд и упований, я лишен даже тех радостей, которые приносили желания. Я остановился, ужаснувшись при мысли, как изменилась та, о которой я привык думать с таким восторгом. Видеть Софи оскверненной и презренной! Нестерпимое, кощунственное зрелище. Всего ужаснее были не мои несчастья, но мучительный стыд за ту, что их причинила. Я не в силах был взирать на ее позор.

Накануне бессмысленные, неистовые муки не давали мне об этом подумать — я был поглощен своим страданием. Но мало-помалу сердечная боль, так сказать, сосредоточилась, и, когда я доискивался ее причины, в моем воображении невольно вновь вставали роковые черты. Мое поведение перед уходом из дому обличало недостойное влечение к этой женщине. Как ни трудно было мне ее ненавидеть, еще труднее было ее презирать; меня терзала мысль, что я навеки ее потерял, но еще ужаснее было сознание, что она заслуживает презрения.

Мои первые мысли о ней были полны горечи. Если измена обыкновенной женщины — преступление, то как назвать измену Софи? Низменные души, совершая подлость, не унижают себя, а верны своей природе, для них невозможны падения, ибо они не способны на взлеты. Прелюбодеяния светской женщины всего лишь плод легкомыслия; но неверная Софи — это гнуснейшее в мире чудовище: какая бездна между прежней и теперешней Софи; нет падения, нет преступления, равного этому.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: