— Я обо всем позаботился, — возразил Симмах, кажется, удивленный моим возражением, — только иди за мной.

Стражи, по знаку Симмаха, выпустили меня; но я, едва сделав два шага, закачался и упал: ноги не держали меня. Симмах сильной рукой поднял меня и повел. У ворот он показал стоявшему там начальнику стражи приказ, подписанный Македонием, и нас пропустили. За воротами Симмаха дожидались носилки с четырьмя рабами.

— Садись, Юний, — приказал мне Симмах, — они тебя отнесут до Эмилиевой заставы, где уже ждет тебя карпента и Аврелиан, на которого ты можешь положиться. Когда-нибудь после я расскажу тебе, как мне удалось тебя спасти. В наши дни все продается, можно было купить и твою свободу. Кстати, скажи мне, есть ли у тебя деньги?

Я ответил, что у меня отняли все, что у меня было. Симмах дал мне кошелек и подтвердил еще раз:

— Не останавливайся нигде. Из пределов Лигурии выезжай как можно скорее. Нет такого приказа, который нельзя было бы взять назад. И о том, что с тобой случилось в Медиолане, говори как можно меньше.

Только здесь я заметил, что еще не поблагодарил Симмаха за свое спасение.

— Симмах! — воскликнул я. — Ты мне спас жизнь. Теперь моя жизнь принадлежит тебе. Когда захочешь, ты ее можешь потребовать, и я умру за тебя.

Симмах чуть-чуть улыбнулся в ответ на эти мои восторженные слова, потом помог мне сесть в носилки и махнул рукой. Рабы быстро побежали по мостовой, а я, задернув занавеси носилок, с наслаждением распростерся на мягком, чистом, ароматном ложе и покрылся одеялом из мохнатого амфималла. Но переход от душной тюрьмы и грязного вороха соломы к красивым позолоченным носилкам с постелью, набитой упругим волосом и обрызганной восточными благоуханиями, от положения узника, ожидающего каждый день пытки и казни, к сладостному отдыху на плечах послушных рабов, был так стремителен, что я не мог сохранить обладания собой и всю дорогу плакал, залив слезами вышитую шелком подушку.

У заставы меня действительно ждала запряженная карпента, около которой стоял раб Симмаха, старик Аврелиан. В прежние дни я не удостаивал его слова, но теперь встретил, как близкого друга, и, несмотря на то, что он был сыном раба, обнял и поцеловал, плача. Аврелиан завернул меня в широкий теплый плащ и уложил в карпенту, как ребенка. Тотчас мы отправились в путь, покидая Медиолан с такой поспешностью, что у меня не было никакой возможности осведомиться о судьбе Реи, которую, может быть, также выследил проклятый сириец и которая, может быть, подобно мне, томилась в каком-нибудь душном подземелии.

С самого начала пути моя болезнь опять начала меня мучить, и я то впадал в забытье, то громко бредил, воображая себя в тюрьме, прикованным за ногу цепью к стене. Я громко кричал, умоляя пощадить меня или проклиная врагов, а иногда декламировал свои стихи, сочиненные в темнице. На первой остановке Аврелиан отвел меня в баню, вымыл мое измученное и исхудалое тело и расчесал волосы, но это мне не помогло, и лихорадка не ослабевала. Мансионы и города, поля и горы, ясные и ненастные дни мелькали мимо меня, смешиваясь с образами бреда, и все мое обратное путешествие из Медиолана в Рим было похоже на один длинный и мучительный сон, который терзает больного на его печальном одре.

Но все та же единая мысль, которая завладела моей душой в темнице, преодолевала и бред и смятение мыслей. Она носилась над хаосом моих чувств и воспоминаний, над этой «нестройной и бессвязной громадой». Она примешивалась ко всем моим видениям, ко всем моим словам, разумным и несознательным. Она стояла передо мной, как божество, требующее поклонений и умилостивительных жертв, как Баал, ждущий, что в его раскаленную пасть бросят живых младенцев, чтобы успокоить его ненасытную алчность. Эта мысль была та, что я выразил в надписи, сохранившейся, как загадка для будущих узников, на тюремной стене, в подземелье священного дворца в Медиолане: «Дочь Кебрена, я отомщу тебе!»

Ненависть к Гесперии, с беспечной душой пославшей меня на смерть, палила меня огнем. Вместо прежней благоговейной любви, вместо того чувства, что испытывают верующие перед алтарем, ощущал я только ожесточенную злобу, в которой захлебывался, как тонущий в соленой воде океана. Отомстить Гесперии, наказать ее, унизить ее, заставить ее изведать хотя бы половину тех страданий, какие я пережил, — вот с каким страстным, неукротимым желанием я ехал вторично в Рим.

Книга третья

I

В Рим из Медиолана я приехал совсем больным, так что плохо сознавал даже, что со мной происходит. Старик Аврелиан отвез меня в дом Симмаха, и там жена славного оратора, Рустициана, приняла меня с истинным участием. Мне дали прекрасную комнату, где меня уложили в постель, и ко мне позвали знаменитого медика Эвсебия, который случайно был в Городе.

Эвсебий, тщательно меня осмотров и исследовав, даже выстукав все тело молоточком и выслушав ухом биение моего сердца по способу Гиппократа, нашел, что я болен острой лихорадкой, предписал мне лежать покойно в течение десяти дней, ничем не волноваться и назначил мне множество лекарств, которые я должен был принимать поочередно, через равные промежутки времени. Ухаживать за мной Рустициана приказала тому же Аврелиану, который успел ко мне привыкнуть за дни нашего путешествия, а за тем, чтобы я правильно принимал лекарства, вызвалась следить Валерия, родственница Рустицианы, старая девушка, лет сорока, жившая в доме Симмаха. В первое время я был так слаб, что почти неподвижно лежал целые дни в постели, подчинялся, не споря, всем приказаниям медика и в положенные часы пил горькие настойки из трав и глотал разные целительные снадобья.

Исполняя совет Симмаха, данный им в письме, Рустициана не известила Тибуртина о моем возвращении в Город, и никто не знал, что я нахожусь в Риме. Жизнь в доме шла очень тихо, так как Рустициана, соревнуясь в добродетели с матерью Гракхов, считала неприличным принимать посетителей в отсутствие мужа, и даже на утреннее приветствие являлся лишь небольшой круг самых близких клиентов. Рано вечером двери запирались, везде гасились огни и все расходились по своим комнатам. Поэтому в течение многих дней я в Риме был столь же одинок, как в своей темнице, и у меня было достаточно досуга для размышлений.

Тягостные события, пережитые мною за последние два месяца, сильно изменили мою душу и заставили меня задуматься над такими вопросами, к которым я прежде относился с юношеским легкомыслием. Воспитанный в семье, где благочестиво сохранялись все заветы отцов, где соблюдались все обычаи старины, где пред домашним ларарием всегда курился дым и ежедневно совершались возлияния, — я с детства привык чтить богов бессмертных, и им поклоняться мне казалось столь же естественным, как дышать. Потом любовь к величию Рима, ко всему, что было им создано в века его лучшей славы, когда Римляне весь мир покоряли силой меча и всему миру давали благо своих законов, любовь к прекрасным стихам наших поэтов и к величественным сооружениям наших художников заставила меня видеть врага во всяком, кто поднимал руку на те верования, придерживаясь которых наши деды вознесли до звезд славу имени Римского. Никогда, однако, я не пытался измерить глубину своей веры, подобно тому как моряки измеряют лотом глубину воды в море, и никогда не требовал у себя отчета, подлинно ли я верую в богов, так, как христиане веруют в своего Христа. Теперь же, когда я лично увидел ожесточенную борьбу между приверженцами двух религий, когда по воле Судьбы мне довелось присутствовать на тайных собраниях проповедников новой веры, когда на примере Реи я убедился, что всю свою жизнь можно посвятить служению святыне, — я почувствовал, что в моей душе поселился и ядовитыми глазами озирает все басилиск сомнения: истинна ли моя вера.

О своих тайных думах мне не с кем было говорить, кроме Валерии, и, как только мой недуг стал ослабевать, как только успокоились постоянные боли в голове и прояснилось мое сознание, я невольно поведал ей о том, что меня в те дни всего больше занимало. Валерия была некрасива, у нее было сухое лицо темно-серого цвета, тонкие бескровные губы и впалая грудь, но она была образованна, как редко бывают женщины, читала много книг, знала медицину и обладала познаниями в естественной истории. Все это, а также то, что она жила в доме Симмаха, знаменитого ревнителя религии и преданий предков, не мешало ей иметь склонность к учению христиан, хотя открыто она не принадлежала к их общине и не посещала их храмов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: