Кстати, интересный штрих: мы все же в тот вечер поспели к началу, когда оркестр только еще рассаживался, но увертюры не услышали: она была выпущена целиком!..
— Так вот и кажется, — мечтает вслух Тию, — что из-за поворота вот той аллеи мелькнет белое платье и яркий пестрый шарф Чеботаревской. Она любила именно этот путь к морю.
— Да, — соглашаюсь я, — это было так. А еще нравилась ей та полевая тропинка, которая идет параллельно морю. Ты помнишь?
— Никогда, никогда не увидим мы ее здесь, — шепчет моя подруга, — и вообще нигде.
…Белая майская ночь. Четырнадцать лет назад. Ляля М., Дора Н. и я возвращаемся с кладбища, куда мы ходили читать изысканные стихи примитивным мертвецам. Весь вечер мы провели в парке — в этом же и точь-в-точь таком же, как и теперь, — лежали на камнях у моря, смеялись, фантазировали, флиртовали, потом, к полночи, забрались на кладбище. Теперь мы идем по деревне, я провожаю своих спутниц, по их дачам.
Светло как днем. За полем совершенно сиреневое море, все сады в распустившейся сирени. Пахнет сиренью, восторгом молодых девичьих лиц, их взволнованной веселой грустью.
— Навстречу Сологубы, — говорит Ляля, — они сегодня приехали из Испании.
Я вздрагиваю и бледнею, как майская ночь: я так виноват перед ними, я так накапризничал за этот сезон. Судите сами: неожиданно расхотел в Кутаисе продолжать с ними турнэ, хотя оставался только один Батум, и, несмотря на вес уговоры и ласковые просьбы, умчался в Петербург. Мало этого: спустя несколько месяцев после первой поездки, когда уже афиши с моим именем висели в Днинске и Либаве, я снова что-то разнервничался и не выехал из Петербурга вовсе. Сологуб до самого Двинска был уверен, что я еду в другом вагоне: он сообщил мне заранее о часе отхода поезда и назначил в нем свидание. Из Двинска я получил от него телеграмму-ультиматум: «Если не приедете, больше не знакомы». И оттого, что это был «ультиматум», я и не поехал окончательно…
И вот — навстречу Сологубы!
Как хорошо было бы примириться с ними: ведь я так люблю их. Сердиться на ультиматум, спустя столько времени, да еще в такую сиреневую ночь, да еще в обществе таких растревоженных белизной ночи и упоеньем сирени девушек — дико. Не Сологубы виноваты передо мною — я перед ними. Только и всецело я.
— Здравствуйте, Анастасия Николаевна! Здравствуйте, Федор Кузмич! — вдохновенно говорю я, сближаясь с ними.
— Здравствуйте, Игорь Васильевич! — отвечают Сологубы вместе.
Мы останавливаемся. Пока Ляля и Дора разговаривают с Чеботаревской, знакомые с нею давно, Сологуб нежно и иронически смотрит долго в мои глаза.
— Ходите на кладбище, не зная, что там делать, — не отрывая от меня взгляда, говорит он четко-устало, — вот пойду я завтра туда сам, отыщу покойника посвежее, да и высосу его, как и полагается мне, Сологубу…
Я хмурю брови:
— Кому говорите вы это, Федор Кузмич?
Но он уже скомкал маску своего лика, вобрал в себя иронию и только нежно-нежно, на какую нежность способен только он, мой единственный, вновь неотрывно смотрит в мои глаза.
— Приходите завтра к завтраку, — мягко жмет он мне руку.
…Леля приревновала меня к Ляле и хочет топиться:
— Если эта противная Лялька еще раз осмелится войти в наш сад, я брошусь вместе с ребенком с обрыва.
В это время скрипит калитка: Дора Н. с мужем и «эта противная (не для меня!) Лялька» входят в сад. Самоубийца ищет ребенка, хватает его на руки… и взбирается на чердак! В испуге я спешу за ней.
— Я передумала: я повешусь на чердаке…
— Ради Бога…
— Это решено…
Я соображаю, что, пока она будет прилаживать веревку, я успею спуститься вниз и как-нибудь объяснить гостям свое отсутствие.
— Куда ты?
— Я сейчас вернусь…
— Помни, я вешаюсь…
— Ради Бога, не надо, — молю я, спускаясь быстро вниз.
Гости сидят в саду на скамейке, не подозревая, что один из них — причина подготовляющегося самоубийства.
— Где же Е. Я.? — спрашивают они.
— Она кончает с собою посредством удушения, — бесстрастно объясняю я.
…Вечером, когда выясняется, что самоубийство отложено, я иду к Сологубу.
— Спасите меня, Ф. К., от ее ревности, — обращаюсь я к его опыту. Рассказываю все подробно.
— Пусть топится или вешается, — успокаивает он меня, — не препятствуйте. Это, очевидно, ее предназначение. Вы не вправе помешать человеку умереть.
В глазах лукавая усмешка.
Профессор Р., запыхавшись, вытирая со лба платком пот, входит ко мне на веранду, висящую над морем. Он только что поднялся по почти отвесной тропинке. Я наливаю ему его любимого светлого пива иевеского завода, он берет большой ломоть ветчины и, жуя, с губами, покрытыми пивной пеной, начинает импровизировать какую-то песенку:
— Под обрывом… у моря… бродят девушки стройные…
Я срываюсь с места:
— Посидите, голубчик, я сейчас вернусь.
— Куда вы?
— Сологуб едет сегодня на два дня в Петербург, я должен передать ему стихи в «Заветы».
Выбегаю через калитку на улицу. Леля, разговаривающая с профессором, провожает меня недоуменными, подозревающими глазами. Вбегаю в чужой — через
два от нашего — сад, подбегаю к обрыву и уж действительно почти бросаюсь с него.
Смеющаяся Ляля хлопает в ладоши, не видная сверху, благодаря разросшемуся орешнику…
Балкон Сологуба. Завтрак вчетвером: А. Н., Ф. К., барышня-переписчица и я. Стол очень прост: яичница-глазунья, рисовая каша. Для меня водка и кильки. Старый Перник привозит из Иеве почту на велосипеде. Велосипед перевязан весь веревками и скрипит, как немазанная телега. Он выглядит старше своего хозяина. Сологуб приглашает почтальона к столу отдохнуть и закусить. С низкими поклонами бритый старик с голосом менялы садится почтительно на кончик стула.
— Вы, кажется, говорите в таких случаях: пристýлил, — замечает, обращаясь ко мне, Ф. К. Красивая брюнетка-горничная в белом чепце подает чай.
Анастасия Николаевна проэктирует пикник.
— Жаль, что нет маленькой, — говорит она об Ольге Афан<асьевне> Судейкиной, которую очень любит. Впрочем, ее любит и Сологуб, и я. Мне кажется, ее любят все, кто ее знает: это совершенно исключительная по духовной и наружной интересности женщина.
— Надо написать ей, — продолжает А. Н., — она с С<ергеем> Ю<рьевичем> теперь должна быть еще в Удреасе. Отсюда не более двадцати пяти верст.
Мы с Ф. К. поддерживаем ее. На балкон входит проф. Щеголев, известный пушкиновед.
— А мы собираемся ловить раков. Пав<ел> Елис<еевич>, — обращается к нему А. Н. — Вы с нами?
Добродушнейший Щеголев — человек компанейский и готов всюду и везде. После завтрака Ф. К. с переписчицей уходят в верхнюю рабочую комнату, где продолжают выполнять ежедневную программу: новые стихи, кусочек романа, кусочек рассказа, четверть действия пьесы, немного перевода с немецкого. Вплоть до обеда. Вид из верхней комнаты на бескрайние поля и леса, в далях синеющие.
Щеголев уходит через дорогу к себе на дачу, мы с А. Н. проходим в ее кабинет. Мне что-то нездоровится. Она пробует мою голову, заставляет лечь на кушетку, заботливо прикрывает меня плэдом, велит Елене подать мартэлль и горячего чая и садится около меня. Начинается бесконечная наша постоянная литературная беседа. У А. Н. чудная память. Она так и сыплет Цитаты из Мэтерлинка, Уайльда и Шнитцлера. Постепенно мы переходим на наших милых современников, и прямолинейная язвительность моей собеседницы доставляет мне не одну минуту истинного — пусть жестокого — наслаждения.
Дорога на станцию Иеве.
Расстояние от Тойлы восемь верст. Мы едем вдвоем с Сологубом: он — в Петербург, я — в Веймарн (под Ямбургом). Сплошной лес. Сумерки. Крутой поворот.
— А вот там, у канавки, иногда старушка сидит, — показывает он мне канаву влево, — сидит, серенькая такая, горбатенькая, беззубая. Сидит и похохатывает, знай себе, в сморщенный кулачок: хи-хи да хи-хи. И пальчиком к себе приманивает. Лукавая, знаете, такая старушка. Вы разве не встречали ее? — внезапно оборачивает он ко мне всё лицо. Поблескивают стекла золотых очков жуткой иронией.