Изумительное у меня настроенье:
Шелестящая чувствуется чешуя…
И слепит петухов золотых оперенье…
Неначертанных звуков вокруг воспаренье…
Ненаписываемые стихотворенья…
— Точно Римского-Корсакова слышу я.
Это свойственно, может быть, только приморью,
Это свойственно только живущим в лесу,
Где оплеснуто сердце живящей лазорью,
Где свежаще волна набегает в подгорью,
Где наш город сплошною мне кажется хворью,
И возврата в него — я не перенесу!..
Как бы ни был сердцем ты оволжен,
Как бы лиру ни боготворил,
Ты в конце концов умолкнуть должен:
Ведь поэзия не для горилл…
А возможно ли назвать иначе,
Как не этой кличкою того,
Кто по-человечески не плачет,
Не переживает ничего?
Этот люд во всех твоих терцинах
Толк найдет не больший, — знаю я, —
Чем в мессинских сочных апельсинах
Тупо хрюкаюшая свинья…
Разве же способен мяч футбольный
И кишок фокстроттящих труха
Разобраться с болью богомольной
В тонкостях поэтова стиха?
Всех видов искусства одиноче
И — скажу открыто, не тая —
Непереносимее всех прочих —
Знай, поэт, — поэзия твоя!
Это оттого, что сердца много
В бессердечье! Это оттого,
Что в стихах твоих наличье Бога,
А земля отвергла божество!
1922, 9 окт.
Чем в старости слепительнее ночи,
Тем беспросветней старческие дни.
Я в женщине не отыскал родни:
Я всех людей на свете одиноче.
Очам непредназначенные очи
Блуждающие теплили огни.
Не проникали в глубину они:
Был ровным свет. Что может быть жесточе?
Не находя Искомой, разве грех
Дробить свой дух и размещать во всех?
Но что в отдар я получал от каждой?
Лишь кактус ревности, чертополох
Привычки, да забвенья трухлый мох.
Никто меня не жаждал смертной жаждой.
Меж тем как век — невечный — мечется
И знаньями кичится век,
В неисчислимом человечестве
Большая редкость — Человек.
Приверженцы теории Дарвина
Убийственный нашли изъян:
Вся эта суетливость Марфина —
Наследье тех же обезьян.
Да, в металлической стихийности
Всех механических страстей —
Лишь доля малая «марийности»
И серебристости вестей…
Земля! Века — ты страстью грезила,
Любовь и милосердье чла,
И гордостью была поэзия,
Для человечьего чела!
Теперь же дух земли увечится,
И техникою скорчен век,
И в бесконечном человечестве,
Боюсь, что кончен Человек.
Сомненья не было — а мы-то думали! а мы-то верили!.. —
Что человечество почти не движется в пути своем…
Как в веке каменном, как при Владимире в Днепровском тереме,
Так в эру Вильсона зверье останется всегда зверьем…
Война всемирная, — такая жадная, такая подлая
Во всеоружии научных методов, — расписка в том,
Что от «божественного» современника животным отдало,
И дэнди в смокинге — размаскированный — предстал скотом…
Кто кинофильмами и бубикопфами, да чарльстонами
Наполнил дни свои, кто совершенствует мертвящий газ,
О, тот не тронется природой, музыкой, мечтой и стонами,
Тот для поэзии — а мы-то верили! — душой угас…
С отлогой горы мы несемся к реке на салазках,
И девушкам любо, и девушкам очень смешно.
Испуг и блаженство в красивых от холода глазках,
Обычно же… впрочем, не все ли мне это равно!
Навстречу дубы — мы несемся аллеей дубовой —
Торопятся в гору и мимо мелькают стремглав.
Вот речка. И девушек хохот жемчужно-пунцовый
Из-под завитушек, седых от мороза — лукав.
Мне трудно поверить, в морозных участнику гульбах,
Что эти здоровые дети — не тяжкий ли сон? —
С парнями пойдут, под расстроенный старенький Мюльбах,
Отплясывать ночью стреноженный дохлый чарльстон!..
Мне взгрустнулось о всех, кому вовремя я не ответил,
На восторженность чью недоверчиво промолчал:
Может быть, среди них были искренние, и у этих,
Может быть, ясен ум и душа, может быть, горяча…
Незнакомцы моих положений и возрастов разных,
Завертело вас время в слепительное колесо!
Как узнать, чья нужда деловою была и чья — праздной?
Как ответить, когда ни имен уже, ни адресов?…
Раз писали они, значит, что-нибудь было им нужно:
Ободрить ли меня, ободренья ли ждали себе
Незнакомцы. О, друг! Я печален. Я очень сконфужен.
Почему не ответил тебе — не пойму, хоть убей!
Может быть, у тебя, у писавшего мне незнакомца,
При ответе моем протекла бы иначе судьба…
Может быть, я сумел бы глаза обратить твои к солнцу,
Если б чутче вчитался в письмо… Но — гремел барабан!
Да, гремел барабан пустозвонной столицы и грохот,
Раздробляя в груди милость к ближнему, все заглушал…
Вы, писавшие мне незнакомцы мои! Видят боги,
Отдохнул я в лесу, — и для вас вся раскрыта душа…