— Приезжал в 1941-м, как же, ходил тут — форма у него новенькая была, вроде офицерская, и собака еще. Землю отцовскую ногами мерил, а слова ни с кем не вымолвил, — рассказывал старый дед Янис, про которого говорили, что только горб его спас от солдатчины и смерти в минувшее лихолетье. — Вон и дед Лаурис со своей старухой тоже видели его тогда. Да вот беда — может, это был Михкель, а может, и не он.
У следователя брови полезли на лоб:
— То есть как это — не он?
— Так ведь их, сынок, два брата было, близнецы. Михкель и Ивар. Только Михкель-то грубиян был, а Ивар вроде ласковый и хитрун. По голосам, ну, по словам еще только отличали их. А так мать-покойница и то, бывало, путала. Ушли из деревни оба, в сороковом, значит, когда Советскую власть у нас восстановили.
Теперь кое-что прояснилось. Но только кое-что.
Следователь выложил Освальду все, что узнал. Ждал, как же подследственный станет теперь оправдываться, изворачиваться. Но Освальд изворачиваться не стал. Опустил голову, задумался. Потом заговорил глухо:
— Надоела ложь. Записывайте. Чистую правду. Да, отец — кулак, кровопийца. Михкель — брат, проклятый людьми бандит. Однако мы с ним хоть и были близнецы, а разные люди. Враги. Меня в семье изгоем считали. Я только с батраками дружил. Да, со страху, от растерянности уехал с Михкелем вместе в Эстонию, на землю предков. Только сразу мы рассорились. Я сказал: буду честно новой власти служить. Справедливая власть. А он грозился: пристрелю. Сбежал я от него. Больше не виделись. Работал я в Таллиннском порту грузчиком. Началась война — добровольно в истребительный батальон записался.
Освальд-Ивар, так он рассказывал теперь, после осколочного ранения потерял сознание, очнулся — никого вокруг, одни мертвецы. К счастью, рана оказалась неопасной. Да что делать? Как найти своих? Ушли далеко. Долго он скрывался в лесах Эстонии и на Псковщине, пытался перейти линию фронта или попасть к партизанам, но не удавалось. Спасибо, кое-где на хуторах подкармливали, но прятать боялись. Однажды, уже весной 1943 года, немцы захватили его спящим в старом стоге соломы и под страхом смерти мобилизовали в фашистскую часть. Но он не участвовал ни в каких боях — не доверяли ему оружия. Когда началось освобождение Советской Эстонии, он сбежал. Да. Не хватило мужества во всем открыться, боялся, что его станут преследовать за службу у немцев, поэтому и сменил фамилию Укк на Сирель, заодно сменил и имя. Работал честно, сил не жалел. О судьбе брата Михкеля не знал и не знает ничего. Теперь ясно, что все обвинения, которые предъявляются ему, Освальду-Ивару, относятся к его брату Михкелю.
Чем дальше говорил Сирель, тем становился спокойней. Голос его звучал все уверенней.
В общем он, Освальд-Ивар, никаких преступлений против своего народа не совершал. Что делать, не повезло ему — ранение в бою под Сидекюла спутало все карты, помешало его патриотическим намерениям. Виноват только в том, что некоторое время состоял в фашистской части, но там он исполнял чисто хозяйственные работы. После войны старался своим честным трудом искупить и эту вину. Что касается жителей деревни Катри, которые признали в нем убийцу учительницы, так причина тому — несомненно, сходство с ненавистным ему братом.
Сверка фотографий Освальда и его брата сходство целиком подтверждала. Не было оснований сомневаться в искренности признания Сиреля-Укка. Точнее, не было прямых оснований. А интуиция подсказывала: возможно это признание — заранее заготовленный на всякий случай вариант. Подсказывать-то подсказывала, а следствие зашло в тупик. Стало ясно, если дело дойдет до суда, Освальда оправдают за отсутствием улик. Интуиция следователя, как известно, уликой не является.
К началу сева главный агроном колхоза «Партизан» Освальд-Ивар Сирель-Укк предстал перед светлыми очами своего председателя. Держался так, как и положено без вины виноватому, ждал сочувствия товарищей по работе.
6
Весенним вечером к Гуннару в правление заглянул Видрик Осила. Тянулись на огонек и другие — Аксель Рауд, Эрна Латтик, по пути из школы зашла за мужем Хельми. На почетном месте в кресле у председательского стола сидел главный агроном. Он не выглядел прежним холеным красавцем, резче выступали скулы, явственнее обозначилась двойная складка на лбу. Однако, держался самоуверенно. Рассказывал о своих злоключениях в полуюмористических тонах. И давняя ложь его, и смена фамилии, и служба у фашистов выглядели маленькой, вполне простительной по тем временам ошибкой.
Гуннар слушал с непроницаемым видом, Хельми и Аксель Рауд — с явным сочувствием к рассказчику, однако на тонком, усталом лице Эрны все больше и больше проступала плохо скрытая брезгливость.
Видрик Осила протирал свои роговые очки, выслушивая исповедь главного агронома. Потом обыденным деловым тоном сказал:
— Да, бывает всякое. Ну, что ж, откладывать не станем, давайте в понедельник проведем партийное собрание. Обсудим персональное дело коммуниста Сиреля или Укка — как нам теперь величать его?
Сирель-Укк вздохнул.
— В чем виноват, за то отвечу по совести.
Хельми кивнула головой. Одобряюще поглядела на Освальда (узнала его Освальдом и никем другим считать не хотела). Сказала:
— Дело давнее. И обстоятельства давние.
Рауд добавил:
— Гуманисты мы, советские люди. И по сегодняшнему труду человека ценим, а не по старым ошибкам.
— Гуманизм наш, товарищ Рауд, не всеядный. Фальшь и ложь партия не прощает. Признался агроном во лжи только тогда, когда его приперли к стенке. Как и это не учесть.
— А вы бы сразу признались на его месте? — спросила Хельми.
Видрик тем же спокойным, убийственно будничным тоном ответил:
— А я на его месте не мог оказаться. Мое место было по другую сторону фронта, товарищ Хельми Суйтс.
Гуннар оборвал спор.
— Ну, достаточно. Здесь еще не партийное собрание.
По дороге домой он неласково выговаривал жене:
— Ты могла бы язык придержать. Партийное собрание повыше бабьих симпатий.
— Выгонишь его?
— Не знаю. Ничего пока не знаю!
Да, председатель «Партизана» теперь действительно не знал, что ему делать с главным агрономом.
Гуннар был зол на всех и на вся. Конечно, прежде всего на Освальда. Ловко надул его, бывшего разведчика, бессовестно использовал его доверие, его имя. Гнать его! Гнать из партии, снимать с работы! Казалось бы, это ясно. Но перед глазами возникало живое, доброе лицо Освальда, припоминалось, с каким завидным рвением брался он за труднейшие дела, умело распоряжался, ладил с людьми. Что же, это не в счет? Не перекрывает вины? Но вся ли его вина открылась?
Словно угадав его мысли, Хельми сказала:
— Не ищи ты больше того, что известно. Не надо. Хоть и струсил Освальд, а убийцей стать не мог. Еще подумай: если бы он признался во всем тогда? Что было бы? Может, как-то и прав, что скрыл, чтобы честно работать? У каждого своя судьба — ее надо понять.
«Ну и ну, — думал Гуннар. — Прав ли был Освальд, скрывая прошлое? Что за глупый вопрос! Откуда в Хельми это всепрощение? К чему сегодня эти рассуждения о гуманном отношении к людям, которые волею судьбы оказались не там, где должны бы быть? И вообще, при чем тут судьба. Разве человек не сам определяет свою судьбу?»
Сегодняшний разговор в правлении был прелюдией к тому, что должно было произойти в понедельник на партийном собрании. Гуннар пожалел, что жена состоит на учете в парторганизации колхоза. Как-то она поведет себя? И как должен держаться он сам? Какова его собственная позиция? Считать ли виной Освальда только доказанную вину? Судить за нее строго, но вернуть доверие, или рассудить по-другому: кто солгал однажды, может солгать и ныне? Однако нельзя бить человека подозрениями, не по-советски, не по-ленински это. Но как работать с тем, кому не веришь в самом главном, в самом святом?
Трудно было Гуннару. Непривычно, неслыханно трудно.
А Видрика Осила серьезно беспокоило настроение многих колхозников. Особенно тех, кто не видел войны, знал ее только по книгам и кинофильмам. Для них прошлое жило в каком-то ином измерении, было только историей, памятью отцов, а не сегодняшней болью. Человек, солгавший четверть века назад под страхом смерти, охотно прощался ими, а убийцы и палачи, казалось им, если и живут еще, то где-то далеко, не в нашей стране, и во всяком случае не рядом, да и выглядят совсем иначе.