Город живет бессонной и беспокойной жизнью. На улицах не по времени людно. Кто-то куда-то спешит, ходят патрули попарно — один военный, один гражданский с винтовкой.
Гремя и пыля, как боевые колесницы, проносятся подводы. Мальчишки топчутся возле угла кирпичного дома, развороченного бомбой, с удивлением разглядывают в пролом железную кровать с никелированными шарами, домашний коврик на стене.
Неровным строем шагает взвод пестро одетых гражданских, и какая-то бабуся ехидно отзывается из-за калитки:
— Истребители пошли. — Увидев рядом военных моряков, охотно поясняет: — Истребительный батальон собирают. Из наших-то мужиков…
— Не волнуйся, бабуся, в обиду не дадим, — говорит Протасов, решив, что ему, как военному, положено внушать населению уверенность.
— Да уж как же, видела я сегодня ваше войско. Чуть что не бегом уходили. Всю ночь гремели под окнами.
— Это, бабушка, маневр, стратегия такая, — говорит мичман, думая, однако, совсем о другом, что, видно, не везде крепка граница, если полк, стоявший в Килии, действительно переброшен на другой участок. Еще он думает о том, что на всей западной границе нет такого естественного рубежа, как Дунай, и, стало быть, главная война, по-видимому, не здесь. От этих мыслей ему становится грустно. Он, как и многие в эти первые дни, еще уверен, что война долго не продлится, и оставаться в стороне от главных дел ему не хочется. Но тут же приходит утешающая мысль: если для врагов Дунай не главное направление, то нужно здесь воевать так, чтобы им на других направлениях стало тошно.
Капитан-лейтенант Седельцев, осунувшийся после двух бессонных ночей, встречает Протасова невесело.
— Где катер? Почему погубили людей? — кричит он. — За это судить полагается!
У Протасова холодеет лицо. Он чувствует, что вот сейчас, сию минуту может не выдержать, стыдно упасть на земляной пол.
— Разрешите выйти? — хрипло говорит он. И, не дожидаясь разрешения, идет к двери.
Суржиков сидит на крыльце, покуривает, подставив лицо солнцу. Протасов тяжело опускается рядом, откидывается к стене.
— Что с вами?
— Ничего. Дай курнуть.
Когда отступает от глаз темная тяжесть и остается только медленно затухающий звон, Протасов встает, устало отряхивает китель.
— Посиди тут, — говорит он. — Если меня хватятся, скажи — сейчас буду. Я прогуляюсь чуток, курева куплю на рынке.
— Какой теперь рынок?
— Все равно. Надо пройтись.
Еще издали он видит — рынок есть. Человек пятьдесят толкутся у лотков, что-то покупают, что-то продают. Протасов медленно идет к этой толпе, понемногу успокаиваясь, удивляясь неизменности человеческих привычек. И вдруг замечает в небе звено самолетов, идущих к Килии с севера. Судя по курсу, самолеты должны были пройти стороной. Но они разворачиваются и летят прямо на центр города. Где-то в улицах за домами сдвоенным эхом стучат винтовочные выстрелы.
— Расходитесь!
Протасов бежит к первой подводе, вскакивает в мягкую солому и, полуобернувшись, взмахивает рукой, чтобы показать людям самолеты. И замирает на миг, поймав глазами выпуклую старую надпись над тяжелой дверью соседнего магазина: «Керосин». «Вдруг сюда бомба!» — с испугом думает он. И кричит совсем неистово, срываясь на фальцет:
— Разбегайтесь! Во-оздух!
Но происходит непонятное: люди не бегут врассыпную, а любопытной толпой подаются к телеге.
— Чего вин гуторить?
— Бомбить будут!
Передние догадываются, бегут в соседние дворы, лезут под телеги. Паника катится по толпе, как волна. Толпа тает, рассыпается по площади. Но тут из-за крыш обрушивается рев самолета, и сразу же — раскатистый треск бомбы. Сбитая на землю лошадь сухо бьет копытом по передку телеги. Протасов видит, как падает старик, резко, словно его ударили под коленки. Молодая крестьянка застывает в недоумении от неожиданной и непонятной боли. Маленькая девочка в цветастом сарафанчике вдруг распластывается на камнях. И кто-то кричит, кричит на одной высокой, отчаянной ноте. И сыплются с лотков вишни, застывают на истоптанной земле, словно капли крови.
Второй взрыв сбрасывает его с телеги. Он больно падает боком на колесо, тут же вскакивает, бросается к девочке, лежащей на камнях. Не понимая случившегося, девочка болезненно улыбается. Из ее широко распахнутых, испуганных глаз часто-часто выкатываются слезинки, смешиваются с кровью на подбородке и падают на серый от пыли китель мичмана.
— До-оча!
К нему подбегает женщина, грубо вырывает девочку, и, припадая от тяжести, быстро идет, почти бежит по улице, и все говорит, говорит что-то, вскрикивая и всхлипывая.
Через полчаса санитары увозят раненых и убитых, и Протасов с удивлением замечает, что базар все тот же. Кто-то снова торгует вишней с воза, на деревянных лотках лежит пирамида абрикосов, женщины, как и полчаса назад, трясут на толкучке своим немудреным барахлишком.
Протасов покупает мешочек своего любимого, мелко нарезанного, крепкого, как спирт, местного табака, стараясь унять дрожь в руках, набивает трубку, затягивается и закрывает глаза.
«Черт с ним, — думает он о Седельцеве, — пусть судит. И в штрафбате можно воевать…»
Но капитан-лейтенант Седельцев встречает Протасова неожиданно ласково.
— Как вы себя чувствуете? — спрашивает он, улыбаясь. И обиженно складывает губы. — Что же вы меня подводите, товарищ мичман? Почему сразу не рассказали, что героической схваткой с вражеским монитором сорвали высадку десанта?
— Я докладывал.
— Что вы докладывали? Что пошли в открытую против монитора? Что погубили катер и людей? Как прикажете реагировать на такой доклад? А ваш подчиненный, матрос Суржиков, рассказывает, что был героический бой, были и мужество и самопожертвование. Я звонил на заставу — все подтверждается. О героизме надо в трубы трубить, а не докладывать.
— Ну, трубить нам еще рано. Сначала надо фашистов отбить.
— Нет, не рано. Примеры героизма нам сейчас вот так нужны!
Седельцев, словно обидевшись, отворачивается и долго смотрит в окно.
— Как вы себя чувствуете? — опять спрашивает он.
— Как можно себя чувствовать? На базаре баб да детей бомбят. Фашистам глотки рвать надо, а мы тут рассусоливаем!
— Товарищ мичман!
— Мы по вооруженным нарушителям не стреляли, а они по безоружным… — Снова почувствовав тяжелую боль в голове, он судорожно сглатывает воздух и добавляет терпеливо: — Товарищ капитан-лейтенант. Отправьте меня на катер. Кем угодно, лишь бы к пулемету.
— Зачем же — кем угодно. Нам смелые командиры нужны. Принимайте другой катер. Вопросы есть?
— Никак нет! — радостно чеканит Протасов. — Разрешите выполнять?
И он щелкает каблуками, как не щелкал с курсантских времен.
Телефонный звонок дребезжит, как разбитый стакан.
— Гнатюк? Что с ним?
— Все в порядке, — говорит трубка голосом старшины. — Отправляю на заставу.
Лейтенант Грач разглаживает ладонями лицо, смятое дремотной бессонницей, застегивает ворот и выходит на крыльцо. Звенят цикады. Шумят осокори под ветром. Млечный Путь лежит над головой широкой живой дорогой. Где-то далеко одна за другой взлетают ракеты и теряются в звездной каше.
— Тишина-то какая! — говорит из дверей старший лейтенант Сенько.
— Бывало, ничего так не желали, как тишины. А теперь она тревожит.
— А вы что бродите?
— Дед вернулся. Ведут сюда.
Бойкий говорок деда они слышат еще издали:
— …А в других местах? Ты давай все говори, как где воюют.
— Обыкновенно воюют.
— Ты радиву слушал?
— Некогда было. — Голос у сопровождающего пограничника усталый, почти сонный.
— Некогда, — передразнивает дед. — Небось пообедать успел… — Он умолкает, увидев командиров, торопливо идет к крыльцу, неумело вскидывая руку к мокрой встрепанной бороде: — Товарищ начальник заставы! Твое приказание выполнил!
Обнимая старика, Грач чувствует через гимнастерку холодную мокроту его пиджака. Он ласково ведет его в свою канцелярию, наливает водки в солдатскую кружку.