— Ладно, — говорит он. — После боя разберемся. Если что, эвакуируешься как миленький.
Из темноты доносятся всплески шестов, ударивших о дно, и темное пятно соседнего катера начинает медленно смещаться.
— Пошли! Пошли!
Десантники наваливаются на шесты, и «каэмка» тоже отходит от берега и плывет по течению, покачиваясь, поворачиваясь на водоворотах.
Тихая ночь лежит над рекой. Сонно всхрапывает волна под бортом. В прибрежных камышах стонут мириады лягушек, и птицы перекликаются торопливо и страстно.
Протасов поеживается: то ли холод пробирает, то ли нервы сдают. Он знает, что в этот момент по ту сторону Дуная пробираются чужими заросшими ериками несколько катеров, и завидует тем, кому выпало счастье участвовать в рисковом рейде. Он знает, что катера идут на тихом подводном выхлопе, стремясь подойти к Килии-Веке с тыла и ударить внезапно. Но в узких извилистых протоках легко сесть на мель. К тому же фашисты могут обнаружить катера на подходе, и тогда неминуем бой в невыгодных условиях, бой, в котором десантникам придется пробиваться к городу через сырые луга, насквозь простреливаемые, открытые.
«Вот это по-нашему! — думает он. — Не то, что тут — всем кагалом». И вдруг напрягается: из далекой глубины чужих плавней слышится знакомый рокот двигателей катеров. От Килии-Веке вскидываются в небо два прожекторных луча, шарят по редким тучам. С едва различимого на фоне неба сдвоенного конуса колокольни бьет пулемет. Сразу откликаются ДШК наших катеров, и лучи прожекторов вмиг опадают. Мельтешат в темноте светящиеся ниточки трасс, вонзаясь в конус колокольни, высекая яркие магниевые вспышки. Глухо гудит разбуженный пулями колокол.
И тотчас кроваво засвечивается водная гладь: над рекой огненной птицей взбивается красная ракета — сигнал общей атаки. И взрывается тишина треском моторов, командами, частыми выстрелами. Десятки пулеметов, установленных на десантных катерах и лодках, вонзают в темный вражеский берег огненные полудуги трасс.
Какой-то миг Протасов любуется живым сверкающим серпантином, связавшим невидимые в предрассветной темени пулеметы и едва различимый чужой берег. И спохватывается, сбрасывает с себя это мирное праздное любопытство.
— Десанту приготовиться! — кричит он сквозь глухие удары пулеметных очередей.
Близкий разрыв окатывает десантников штормовой волной. Двигатель затихает, и сразу становится слышным шум воды под бортами: катер еще движется по инерции к близкой теперь отмели.
На берегу снова ослепительно вспыхивает. Кажется, что пушка стреляет прямо по ним.
— Бей по вспышкам! — командует Протасов. Огненные трассы скользят по берегу, конусом сходятся к тому месту, откуда бьет пушка.
— Огонь! — снова кричит он, не слыша своего ДШК.
— Заело!
Пулеметчик зло ругается и звонко шлепает ладонью по металлу. Возле него появляется перевязанная голова Суржикова, и пулемет, сердито клацнув, сразу оживает и бьет торопливо и долго, словно стремится наверстать упущенное.
И вдруг все вокруг озаряется ярким, трепещущим светом: над рекой запоздало вспыхивают ракеты, выхватывают из тьмы катера, лодки, согнутые спины десантников.
— В воду! Прыгай! — кричит Протасов, как только катер врезается в отмель.
Бой сразу уходит от берега. То выстрелы гремели вблизи и эхо скакало в соседних улицах, рокотало над низким берегом, облепленным лодками, а то вдруг все затихает здесь и выстрелы ухают уже где-то вдали, в плавнях.
Серый рассвет медленно расползается по воде, высвечивает окраинные дома города. Оттуда, из-за домов, вдруг появляются белые, как привидения, фигуры, торопливо идут к берегу, и Протасов скорее догадывается, чем узнает, — пленные. Глядя на это шествие призраков, он вдруг ощущает необыкновенную легкость. Словно внезапно отваливает давнее напряжение, оставив облегчающую радость свершенного.
Поминутно оглядываясь на длинные штыки конвоиров, пленные подходят к воде, переминаются босыми ногами по сырому песку, равнодушно озираются. И в этой их отрешенности чувствуется мужицкое безразличие к войне. Но по некоторым видно и другое — угрюмую настороженность, чванливую злобу. Протасов уже знает — это фашисты, отпетые гитлеровцы, приставленные к солдатской массе в качестве погонял.
На затихший берег обрушивается гул: откуда-то выныривают самолеты, нестройным треугольником проносятся над берегом, сбрасывают бомбы на песчаную отмель. Одна бомба падает неподалеку от «каэмки» — выше мачты взметнулся разрыв. Суржиков, ревниво не отходивший от пулемета, присев на корточки, пускает в небо длинную очередь. Но самолеты уже скрываются за рощицей на другом берегу неширокой протоки, и низкий рев их замирает вдали. И тотчас в плавнях за городом снова вспыхивает винтовочная пальба. Толпа пленных оживает. Некоторые вскакивают на ноги, что-то кричат, то ли зовут, то ли командуют. Конвоиры беспокойно сбрасывают с ремней винтовки.
— Сидеть! Сидеть!
Протасов стоит на палубе, вглядывается в просветы между домами. Ему кажется, что стрельба то удаляется, то снова подступает к городу. Потом понимает: порывы ветра относят шум боя.
Из люка выглядывает моторист, до неузнаваемости вымазанный маслом, равнодушно любопытствует:
— Что там?
— Как мотор? — сердито спрашивает Протасов.
— Счас будет. А что там?
— Должно, контратака. Теперь им Килия — как кость в горле.
— Ну-ну, — говорит моторист, будто речь идет о чем-то обыденном.
А пленные все идут и идут из-за домов, одинаково белые — в исподнем, словно это их униформа. Красноармейцы сдают пленных конвоирам, шумно удивляются позору врагов, и в этом их веселье чувствуется радость минувшей опасности, быстрой победы. Конвоиры, сдержанно улыбаясь, ловко рассортировывают пленных — отдельно солдат, отдельно офицеров. Офицеры горбятся, стараются раствориться в солдатской большой толпе. Но это им не удается: конвоиры быстро находят их по шелковому белью, по особой, заметной даже без мундиров осанке.
Шумит берег громкими шутками, шлепаньем босых ног, сдержанным разноязыким говором толпы, сухим стуком сваливаемого в кучи трофейного оружия.
— Какое сегодня число?
— Двадцать шестое. А что?
— Пятый день воюем.
— Только пятый?
Протасова поражает эта простая мысль. Бывало, месяц пройдет — и вспомнить нечего. А тут! Он перебирает в памяти час за часом трагичное и радостное, что было в эти дни: черный монитор на блескучей глади Дуная, последний всплеск взрыва перед форштевнем, рев самолетов над притихшим базаром, короткий перехлест выстрелов у вражеского пикета, сверкающий серпантин трасс над темной водой. Он вспоминает лица павших и живых и вдруг замирает от нового для себя чувства тоски и нежности. Даяна! Протасов достает удостоверение личности, долго разглядывает чернильный штамп и прикидывает, когда сможет снова увидеть свою Даяну. Завтра? Или придется мучиться несколько дней?
Он еще не знает, что разлука эта — на годы. Что на пути к Даяне будут Одесса, Севастополь, Новороссийск — сотни боев, тысячи километров фронтовых дорог.
Он не знает, что эти первые победы будут вспоминаться ему в самые трудные минуты, что они не заслонятся лавиной грозовых дней, не забудутся. Потому что здесь, на Дунае, несмотря на непрерывные контратаки противника, десантники не отступят. Они отойдут лишь много дней спустя, подчинившись приказу командования, учитывающему интересы всего огромного фронта.
— Шурануть бы вверх по Дунаю. Чтоб знали наших!
Суржиков потягивается, хлопает ладонью по гулким доскам рубки.
— Ты мне катер не ломай. В госпиталь отправлю, — говорит Протасов. И добавляет мечтательно: — Еще шуранем.
— Когда?
— В свое время.
Он говорит это не в утешение матросу, в совершенной уверенности, что так и будет, что такое не может остаться без возмездия. Не знает он только, что тогда станет уже бравым командиром дивизиона тяжелых бронекатеров и бросок вверх по Дунаю будет не просто контрударом защитников Родины, а большим стремительным наступлением освободителей народов. В то время перед ним откроются совсем другие горизонты, и, утюжа мутные дунайские волны, он будет понимать одно: дорога в его Лазоревку лежит через всю Европу.