Однажды вечером, после того как мы прожили в Гвая… — ну, в этом морском городишке — около месяца, мы сидели с О'Коннором за воротами и потягивали лимонад с ромом. Я ему говорю:
— Простите патриота, который в точности не знает, какое дело он защищает, за нескромный вопрос, в чем состоит ваш план подчинения этой страны? Намереваетесь ли вы повергнуть ее в кровопролитие или хотите мирно и честно купить голоса на выборах?
— Боуэрс, — сказал он, — вы милый, хороший человек, и я хочу ваши способности применить после нашей победы. Но вы ничего не смыслите в политике. Мы уже раскинули целую сеть стратегических пунктов, и она невидимой рукой будет стянута у горла тирана Кальдераса. Агенты наши работают в каждом городе республики. Либеральная партия должна победить. В наших тайных списках значится достаточно имен, симпатизирующих нам, так что мы сможем одним ударом раздавить правительственные силы.
— И кто все это устроил? — продолжал О'Коннор. — Я устроил. Я всем распоряжался. Мои агенты сообщили мне, что время назрело. Народ стонет под тяготами налогов и пошлин. Кто будет их вождем, когда они восстанут? Может ли быть другой вождь, кроме меня? Как раз вчера Зальдас, наш представитель в округе Дураснас, передавал мне, что народ втайне уже называет меня «Дверью освобождения». Это испанская манера называть так «Освободителя».
— Я видел, как Зальдас, выходя от вас, засовывал желтенький билет в жилетный карман, — сказал я. — Может быть, вас и называют «Дверью освобождения», но они обращаются с вами так, как будто вы являетесь дверью банка. Но будем надеяться на худшее.
— Конечно, это стоит денег, — сказал О'Коннор. — Но через месяц страна будет в наших руках.
По вечерам мы гуляли на площади, слушали оркестр и разделяли скучные удовольствия населения. В городе было тринадцать экипажей, принадлежавших лицам высшего класса и представлявших собою старомодные рыдваны. Они ехали посередине площади, вокруг недействующего фонтана, и сидевшие в них аристократы поднимали свои цилиндры при встречах со знакомыми. Народ разгуливал кругом босиком и попыхивал длиннейшими сигарами. И самой внушительной особой во всем этом сборище был О'Коннор. Он был ростом выше шести футов, в нью-йоркском костюме, с орлиным взором, с черными усами, щекотавшими его уши. Он был врожденным диктатором, царем, героем человечества. Мне казалось, что все взоры были устремлены на О'Коннора, что все женщины были в него влюблены, что все мужчины его боялись. И я сам в эти минуты чувствовал себя важным гидальго Южной Америки.
— Обратите внимание, — сказал мне О'Коннор в то время, как мы разгуливали по площади, — на эту толпу. Посмотрите на их угнетенный, меланхоличный вид. Вы разве не видите, что они готовы возмутиться? Вы разве не замечаете, как они восстановлены против правительства?
— Нет, не замечаю, — ответил я. — Я начинаю понимать этот народ. Когда они выглядят несчастными, это значит, что они веселятся. Когда они чувствуют себя несчастными, они идут спать. Они не из тех народов, которые находят интерес в революциях.
— Они все встанут под наши знамена, — сказал О'Коннор. — В одном этом городе три тысячи человек возьмутся за оружие, когда будет дан сигнал. Меня в этом уверили. Но все еще держится в секрете. Мы не можем проиграть.
В Хулиганском переулке, как я называл проспект, где находилась наша штаб-квартира, был ряд низеньких оштукатуренных домиков с красными черепичными крышами, несколько соломенных хижин, полных индейцами и собаками, и немного дальше двухэтажный деревянный дом с балконами. Там жил генерал Тумбало, комендант города и командующий войсками. Напротив, через улицу, был частный особняк, напоминавший своей постройкой не то духовую печь, не то складную кровать. Однажды, когда О'Коннор и я проходили мимо этого дома по так называемому тротуару, из окна упала большая красная роза. О'Коннор, шедший впереди, схватывает ее, прижимает к пятому ребру и отвешивает поклон до земли. Клянусь! Ирландский театр много потерял, что этот человек не пошел на его подмостки.
Проходя мимо окна, я взглянул в него, и передо мною мелькнуло белое платье, пара больших жгучих черных глаз и сверкавшие зубы под черной кружевной косынкой.
Когда мы вернулись домой, О'Коннор начал расхаживать взад и вперед по комнате и крутить усы.
— Вы видели ее глаза, Боуэрс? — спросил он меня.
— Видел, — сказал я, — и видел еще нечто большее. Теперь все идет как в романе. Я все время чувствовал, что чего-то не хватает. Теперь я понял, что не хватало любви. Наконец-то у нас глаза чернее ночи и роза, брошенная через решетку окна. Что же дальше будет? Подземный ход — перехваченное письмо — преданный герой, брошенный в темницу, — таинственная весточка от сеньориты — затем восстание — бой на площади…
— Не дурите, — прервал меня О'Коннор. — Для меня существует только одна женщина в мире, Боуэрс. О'Конноры так же быстры в любви, как в сражении. Я эту розу буду носить на сердце, когда поведу в бой свои войска. Чтобы выиграть битву, всегда нужна женщина для придания силы.
— Если вы хотите хорошей драки, то без женщины не обойтись, — согласился я. — Меня только одно беспокоит. В романах светловолосый друг героя всегда бывает убит. Вспомните все романы, которые вы читали, и вы увидите, что я прав. Я думаю сходить в аптекарский магазин и купить краску для волос раньше, чем война будет объявлена.
— Как мне узнать ее имя? — проговорил О'Коннор, держась рукой за подбородок.
— Почему бы вам не перейти через улицу и не спросить ее? — сказал я.
— Я думаю, вы никогда не сумеете серьезно смотреть на жизнь, — сказал О'Коннор строгим тоном школьного учителя.
— Может быть, роза была предназначена, мне, — сказал я, насвистывая испанское фанданго.
Первый раз с тех пор, как я познакомился с О'Коннором, я увидел его смеющимся. Он вскочил, прислонился к стене, залился таким громким смехом, что черепицы на крыше задрожали. Он подошел к зеркалу, посмотрелся в него и снова захохотал. Затем он взглянул на меня и опять покатился со смеху. Поэтому-то я тебя и спросил, есть ли у ирландца чувство юмора. С того дня, как я познакомился с ним, он разыгрывал фарс, не подозревая об этом, и смотрел на него, как на драму.
На следующий день он вернулся домой с торжествующей улыбкой и стал вытаскивать из кармана листок бумаги.
— Я узнал ее имя, — сказал О'Коннор и прочел что-то вроде следующего: — Донна Изабелла Антония Инес Лолита Карерас-Буэнкаминос-Монтелеон. Она живет с матерью, — пояснил О'Коннор. — Ее отец был убит в последнюю революцию. Она, наверное, сочувствует нашему делу.
И, действительно, на следующий день она бросила маленький букет роз прямо через улицу к нашим дверям. О'Коннор нырнул за ним и нашел вокруг стеблей кусочек бумаги с написанной на нем испанской фразой. О'Коннор притащил переводчика и велел ему перевести. Переводчик почесал затылок и предложил нам на выбор три варианта: «Счастье имеет лицо воина»; «Счастье похоже на смелого человека» и «Счастье благоприятствует смелому». Мы остановились на последнем толковании.
— Понимаете? — сказал О'Коннор. — Она меня подбадривает, чтобы я мечом спас ее страну.
— Мне это кажется, скорее, приглашением к ужину, — сказал я.
И, таким образом, сеньорита за решетчатым окном опустошила одну или две оранжереи, выбрасывая каждый день букет цветов. А О'Коннор выпячивал грудь и клялся, что завоюет ее славными подвигами на поле брани…
Понемногу революция начала назревать. Однажды О'Коннор отводит меня в заднюю комнату и сообщает мне весь план.
— Боуэрс, — говорит он, — через неделю, в двенадцать часов, начнется борьба. Вам угодно было высмеивать мой проект, потому что вы не могли себе представить, что он выполним. Но для такого храброго, интеллигентного, незаурядного человека, как я, все возможно. Во всем свете, — говорит он, — О'Конноры правили всегда мужчинами, женщинами и нациями. Подчинить же такую маленькую страну, как эта, совершенный пустяк. Вы сами видите, что здесь за жалкие людишки. Я один легко справлюсь с четырьмя из них.