— «К чорту!»
Они замуравили во льды товарища, они были пьяны, — они сидели молча, потому что все было сказано. Начальник поставил радиоприемник на волны радиостанции Христиания; но в мире в эту ночь все радиостанции сошли с ума, и оттуда, из тысяч верст, где нормально жило человечество, ничего нельзя было изловить, — приходили отрывки концертов, речей, поздравлений, — в арию «Терреодор, смелее, брат» вмешалась политическая речь
«Миллионы рабочих Америки», — и тогда начальник пустил по всему миру еще раз:
— «К чорту!»
Здесь, на метеоро-радиостанции, отрезанной льдами и горами от ближайшего человека на сотни миль, сохранились колбы для сифонов, чтобы делать содовую воду; эти трое пили сода-виски; они были пьяны; тогда начальник взял сифон и стал бегать за двоими остальными, поливая их из сифона, точно он стрелял из ружья; и все трое хохотали.
Затем все трое пошли спать. И начальник, немолодой уже человек, грузный, медлительный, видел за часы сна многие, должно быть, пьяные сны. Он видел, что они были в Тромпсэ, все вместе, с семьями, с женами, в ресторане, — и среди них был тот, который вчера умер: этот сон был мучителен, — он, начальник, все время старался, чтобы разговор не касался смерти умершего; как только заговаривали об умершем, он прерывал, переводил разговор на другие темы, чтобы не сделать больно жене умершего, — и каждый раз тогда наклонялся к умершему и шептал ему:
— Тише, тише, ведь жена не знает, что ты умер; фру Виктория, она не знает…
Монтер говорил (тот, что умер в прошлом году): «А помнишь, Эдвард, когда я еще не умирал, мы с тобой ходили на медведя». — Но начальник перебивал, прыскал из сифона, нарочито хохотал и говорил. — «Хэ, монтер, монтер, — ну, да, ты умер восемь месяцев тому назад, но Эдвард был жив, и он не ходил с мертвецами на медведей». — И шептал умершему: — «Тише, тише, Эдвард, фру Виктория, она не знает, что ты умер, хэ!» — И там, в Тромпсэ, в ресторане, они пили шведский пунш.
Начальник проснулся от беспокойства, выпил воды, — подошел к окну. Окно было в толстейших хвощах мороза, — но все же видна была за окном окаменевшая в морозе, мертвая земля и над нею месяц, тот, который светит неделями, — а с другой стороны — столбы северного сияния. Голова, как никогда, была ясна — и, как никогда, отчетливо стал ужас их положения, их мужества, этих троих, умирающих в снегу; он взглянул на себя и на своих товарищей со стороны — тем математически-верным глазом инженера, который у него остался от института, — и ему стало понятно, что и он, и его товарищи — ненормальны, полусумасшедши, у каждого есть свой пунктик, каждый измотан для здоровой жизни и отсюда, со Шпицбергена, переедет первым делом в психиатрическую больницу. Он подошел к радиоприемнику, провел ручкой по всем волноприемникам: все радио мира уже были заняты буднями, передавали сводки телеграфных агентств. Он взглянул на часы: в Европе, в Норвегии, уже светало, на Средиземном море был день, утро. В домике было холодно, ниже нуля; он налил в камин тюленьего жира, зажег его и лег в свой мешок. И перед сном, с перепоя, опять пьяно спутались мысли: было похоже на то, что голова его — радиоприемник, куда идут сразу все волны всех радиостанций, — голова закружилась, мысли омаслились, расплились, поползли червяками, запутались, заплелись в неразбериху, — исчезли, — он заснул.
И во сне он видел:
…кипарис стоит около ключа, заделанного в камни, чтобы из него удобно было брать воду; наверх идет гора, вершины гор в лиловом тумане, вершины гор лысы, опоясаны лесами, в лощинах белые остатки снега; под горою голубое море — голубое вдали и зеленое у берега, в камнях; ко ключу ведет каменистая тропинка, камни в утренней росе, — тропинка идет от ключа вниз к морю; за деревьями рядом, за кипарисами, за цветущими иудейскими деревьями, за каштанами — мечеть, и там в утренний час востоку кричит муэдзин непонятные слова, похожие на степной крик верблюда; — и солнце над миром, прекрасное солнце, золотое — солнце, — и туманы идут из лощин, — и к ручью подошла девушка с кувшином на плече, набрать воды, — и девушка улыбнулась солнцу и морю, и она прикрыла ладонью от солнца глаза, и загоревшие ноги ее были босы…
Утром пришел рабочий, зажег лампу, растопил камин, согрел кофе. Начальник просыпался медленно, долго лежал в мешке. Он спросил:
— Какая температура, влажность, сколько баллов ветра?
— Мороз сорок два градуса, влажность — сказал рабочий.
Механик пустил уже динамо. Механик сказал в дверь:
— Попался один песец.
Тогда начальник стал быстро одеваться, он не пил кофе, он выпил сельтерской и пошел к аппарату… — Кто знает, — в полубреду, когда мысли идут ледоходными льдинами, трещат, лезут одна на другую, — не есть ли мозг человеческий испорченным радиоприемником? — И, быть может, пройдет недолгий десяток лет, когда человечество вместо радиоприемников будет просто включать мозги? — Начальник включил ток высоким вольтом, чтобы громче крикнуть в пространства, — и он крикнул:
— Радио-станция Шпицберген, Тромпсэ, Христиания. Температура — сорок два градуса жары, зацветают апельсины, миндаль уже отцвел. Ловятся тигры. Солнце светит к чорту — сорок восемь часов в сутки —
Шпицберген-Грин-Гарбург запросил:
— Какое несчастие случилось? Кто болен?
В полдень радио-станция ответила:
— Температура понизилась, тридцать восемь градусов жары. За сутки родилось четыре человека, вечером ожидается пятый. Новорожденные зарыты в снегу.
Вечером радиостанция Грин-Гарбург телеграфировала:
— У аппарата врач. Сообщите признаки болезни, сколько живых и здоровых людей осталось, какие медикаменты имеются?
Начальник ответил на эту радиотелеграмму:
— «Рабочие России, Италии, Франции, Америки объявили всемирную забастовку, все живы и здоровы, сейчас родится новый, медикаменты останутся для мертвецов». —
Начальник выключил аппараты, ушел к себе в комнату, разделся, переменил белье, надел все свежее, лег в мешок и застрелился.
На самом деле в этот день утром был солнечный день, шли туманы от моря и в лощинах меж гор, уходили в золотую голубизну горы, кричал муэдзин и к ручью подходила девушка с кувшином на плече, набирала студеную воду, несла ее в домик с плоской крышей, врытый в лиловую гору, около платана. И девушка, быть может, ни о чем не думала, кроме того, что надо поспешить с водой, потом замесить лепешки и пойти на берег, отнести отцу-рыбаку этих лепешек, — и во всяком случае она никак не думала об Арктике, о сумасшедшем инженере-радиисте, — очень возможно, что девушку ночью в ее сенях донимали клопы
…А я, автор, в ту ночь ехал на извозчике с Дмитровки на Поварскую. Извозчик был скверный и молчаливый; молчали, поговорив о стоимости овса. Извозчик, чтобы сэкономить расстояние, пополз Леонтьевским, переехали Тверскую. Я посмотрел на небо, на звезды, увидал Полярную, она была ярка, хотя была полная луна, — и мои мысли зацепились за Полярную и за луну. О Полярной я думал недолго, обо всем том, что написано выше, — но луна заняла меня до самой Поварской; я хотел подыскать слово для лупы, такое, которое еще никем не сказано. — Круглая, зеленая, полная, — нет, не так, — сухая, подмороженная, ледяная, — нет, не так, — безразличная, покойная, черствая, добрая, глупая, — нет, нет, не так: поди-ж ты, светит и мне в Москве, и в Мадриде, и в Париже, и на Шпицбергене, быть может, знакомый какой, приятель, глядит на нее из Лондона и обо мне подумал, — луна — как рубль (если луна в море отражается, можно сказать — «рубль луны разменен на серебряные пятаки водою», — это хорошо сказано, луна, как горшок, — нет, не придумаешь, все сказано), какое слово ни придумай, — все перебрали. Так я и не придумал слова для луны.
Гаспра,
28 мая 1925.
Без названья
…Очень трудно убить человека, — но гораздо труднее пройти через смерть: так указала биология природы человека.