Кажется, будто здесь в начале времен отделение вод от суши не было завершено, ибо Бог возжелал испытать предприимчивость людей. Кажется, будто потоп именно здесь все еще бушует у наших ног. Вода стоит вровень с землей. Путешественник проходит через деревни, в которые — еще в прошлом веке — врывалось море, захлестывая поля и опрокидывая дома и церкви, как если бы это были лодки и большие корабли. Как рассказывают, во время наводнения из всех жителей этой низменности, которая сегодня покрыта пастбищами, а тогда несла на себе пятьдесят колоколен, спаслась лишь одна маленькая девочка, спавшая в колыбели вместе с кошкой: колыбель застряла, подобно птичьему гнезду, в развилке дуба, и могучее дерево устояло перед потоками воды. Здешние люди, говорит себе Брейгель, совершили не меньший труд, чем строители Вавилонской башни, но только их творение росло не вверх, а вширь, до самой линии горизонта. Они вырвали свой сад из пасти моря. Они отразили прожорливые морские валы, и эта туманная долина есть их обетованная земля. Он время от времени нагибается, с любовью берет в руки земляной ком, рассматривает и кладет обратно.

Один итальянский путешественник оставил прекрасное описание земель, по которым странствовал Брейгель. «Вся Голландия, — пишет он, — удивительно густо заселена, и люди там в большинстве очень высокого роста, хорошо сложенные, проворные и мужественные, весьма учтивые, человеколюбивые, приятные в обращении, веселые, искусные и благоразумные. Когда ты вступаешь в эти деревни, созерцая людей, а также публичные и частные строения, тебе сразу же открываются учтивость и благочиние местных жителей. Но потом, когда ты заходишь в их дома, видишь множество утвари и инструментов всякого рода, порядок и чистоту во всем, ты испытываешь еще большее удовольствие и удивление. Быть может, ничего подобного нет во всем мире; во всяком случае, я слышал, как это утверждали фурьеры императора Карла V, прошедшие с Его Величеством почти всю Европу, — а как известно, именно фурьеры, которые заходят по своему желанию в любой дом, деревушку или местечко, могут судить о таких вещах лучше других. А после этого загляни в мастерские, посети работающие публичные заведения, поднимись на их корабли и, наконец, обозри дамбы и земляные насыпи, построенные этими людьми не только ради сохранения острова, но также и для того, чтобы защитить многочисленные города и их жителей. Подумай о множестве каналов и рвов, которые видишь на каждом шагу, созданных человеческими руками для обеспечения не только первоочередных нужд, но и всякого рода мелких удобств; подумай, какими средствами сохраняются луга и пастбища, как выводят из канала в канал и потом в море огромное количество воды, которая наступает со всех сторон, ибо местность заболочена и лежит очень низко, — и, хорошенько поразмыслив надо всем этим, ты ясно увидишь: все делается здесь с таким великим умением использовать инструменты и свои руки, что это кажется чудесным и невероятным, однако проявляется в этой стране в тысячах прекрасных и достойных вещей. Да, Голландия — маленькая страна, но наполненная вещами великими и примечательными; здесь имеется множество больших городов и красивых деревень, статных мужчин и женщин, рослой скотины, есть и великие богатства, и великое могущество».

А далее Гвиччардини, которого я только что цитировал, говорит: «[Здешние] женщины отличаются большой смелостью, светлыми волосами и возвышенным духом; и они обычно настолько активны и самовольны, что выполняют почти все мужские работы, особенно в торговле».

4

В век Рейсдаля, который любил рисовать речные суда, их было очень много на реках и каналах Голландии — иногда они плавали под парусом, но чаще такое судно тянула лошадь. Большей частью это были скромные по виду суденышки, но в каждом из них свободно размещалось около шестидесяти человек. Однако порой можно было увидеть и очень комфортабельные лодки для торжественных выездов, настоящие плавучие дворцы из дерева и бархата. По воде путешествовали и ночью, при свете фонарей, ориентируясь на звон колоколов. В городах лодки отходили от пристани каждый час. Самые богатые нанимали лодку с каютой и с удовольствием наблюдали, как проплывает мимо иллюминаторов залитый лунным светом берег. Они пили маасское вино в дружеской компании. Потом засыпали под льняными простынями, пока вдоль корпуса лодки, на которой уже смолкли все звуки, скользили хижины и поля, земля, широко раскинувшаяся под звездами и ветром, высокие облака, придрейфовавшие со стороны моря. Красивая меховая шапка и дорожный плащ с позументом слегка колыхались на вбитом в стену дубовом крюке. Они могли вечером причалить в Амстердаме, почитать при свете лампы Вергилия, заснуть в своем раскачивающемся на волнах пристанище, а утром, раздвинув занавески, увидеть, как солнце восходит над крышами Гааги, над ее бирюзовыми колокольнями.

Было ли и во времена Брейгеля так же много лодок? Я не знаю. Но легко представить себе, что и он иногда оставлял привычную сухопутную дорогу, дабы проделать часть пути по каналу или реке. Такое путешествие есть, по сути, скольжение, и мир раскрывается перед неподвижным пассажиром как книга, страницы которой переворачивает ветер. Путешественник, даже когда он держит перед собой книгу или рисует, то есть когда глаза его опущены вниз, ощущает просторный пейзаж, окружающий его и незаметно меняющийся в зависимости от времени суток, от положения солнца в небе; вдруг, из-за того что в облачной пелене образовался прорыв, вспыхивает живое сияние цвета соломы, апофеоз земной славы в обрамлении мельниц и полей, все еще залитых обычным неярким светом, и возникает предчувствие, что нам доведется испытать здесь, на земле, нечто иное, медвяно-сладостное, — счастливое, ангельское заблуждение! Все часы в мире, течение времени, движение волн и облаков напоминают человеку, что время его собственной жизни, которое кажется ему неподвижным, истекает капля за каплей и, с точки зрения вечности, уже сочтено.

Плеск воды похож на доверительные признания. Лодка движется между временами года. Каждый из нас подобен Одиссею и Ясону: мы думаем, что заплыли очень далеко, за пределы мира, но все равно рано или поздно возвращаемся на родину, вновь видим ее поля и луга, поленья, сложенные под лавкой, развешанное на веревке белье, небо, окрашенное в тона детства и меланхолии, узкую глинистую тропинку, что вьется среди кустов, — и чувствуем мучительную боль в сердце.

Думал ли Брейгель о том путешествии, которое совершил Лука Лейденский — в своей лодке, которую сам снарядил, украсил и снабдил всем необходимым для грез и работы, — когда пожелал нанести визиты живописцам Зеландии, Фландрии и Брабанта, а было это около сорока лет назад? В Мидделбурге Лука встретился с Яном Мабюзом и пригласил его, вместе со всеми художниками города, на роскошное пиршество. Мабюз сопровождал его до Гента, Мехельна, Антверпена — и в каждом из этих городов устраивался банкет! Лука Лейденский жаждал увидеть не только художников, но и их полотна и гравюры. Ян Мабюз, близко знавший императора и папу, вел себя как вельможа и носил одеяние из золотой парчи. Одежда Луки была сшита из тончайшего желтого камлота,8 сверкавшего, как чистое золото. Не возникало ли между этими двумя знаменитостями чувство соперничества? Наверное, было приятно наблюдать, как они ослепляли всех вокруг, пытаясь затмить друг друга. Была ли лодка Луки вызолочена, как гондола дожа, — от носа до кормы, вплоть до бахромы и украшений палубного тента? Хрустальные бокалы позванивали от боковой качки, вино и солнце просвечивали сквозь прозрачное стекло; даже когда лодка останавливалась у шлюзов, пиршество ни на минуту не прерывалось. А эти послы, которые представляли лишь самих себя, обменивались рецептами грунтовок и лаков, как повара обмениваются рецептами блюд.

Однако самой лучшей оказалась встреча с Альбрехтом Дюрером: тот тоже решил навестить своих собратьев из Фландрии и Голландии, и прежде всего Луку Лейденского, которым давно восхищался, как и Лука — им. Они обменялись письмами, договорились о месте свидания, еще издали узнали друг друга и ускорили шаги. Дюрер был так растроган, что в первый момент потерял дар речи. Потом сжал Луку в объятиях и, улыбнувшись, подивился, какой у того маленький рост в сравнении с величием его имени. Если мы знаем эту мелкую подробность, то, несомненно, лишь потому, что сцена происходила в присутствии посторонних, — потом они уже никого не допускали к своим беседам. Они проводили вместе долгие дни. Дюрер рисовал портрет Луки — в то самое время, как Лука рисовал портрет Дюрера. Брейгель видит в воображении их молчание, их перекрещивающиеся взгляды. Каждый смотрит на своего визави взглядом хищной птицы; рука на мгновение зависает над металлической пластиной или листом бумаги. Но они и разговаривали — например, об Италии, которую Дюрер хорошо знал, а Лука там никогда не был. Они поверяли друг другу секреты, вовсе не обязательно связанные с резцом и кислотой. Они рассказывали друг другу о своих снах и о том, что боятся смерти, хотя верят в вечную жизнь. Лука вспомнил о своей юности, о рано возникшем желании рисовать и писать маслом, о годах учения — у гравера, который украшал воинские доспехи, работая в технике офорта, а потом у ювелира; и тогда Дюрер заговорил о своем отце, который тоже был ювелиром и сыном ювелира, о том, что он и сам освоил это искусство: ведь одни и те же навыки кочуют из одной мастерской в другую — от чернения доспехов можно перейти к доспехам всадников Апокалипсиса, к гравюрам для молитвенных книг; а живописец, рассматривая игру тосканских деревянных мозаичных столешниц, с их орнаментами в виде шахматной доски, ромбов, зубчиков и раковин, извлекает для себя уроки перспективы и учится лучше компоновать в воображении россыпь кровель и сжатые хлеба на холме. Они разговаривали о перспективе и о пропорциях, о божественной музыке объемов, о комбинациях небесных светил, определяющих нашу жизнь. Они говорили о металлах, зреющих под землей, о кометах и о магах. О Венеции. О своих собратьях. К последним Дюрер относился с большей мягкостью, с большей снисходительностью, чем Лука. О посредственном гравере он почти всегда отзывался так: «Он сделал все, что было в его силах, показал все лучшее, на что способен». Он всегда находил в чужом произведении хоть что-то, заслуживающее похвалы: улавливал тот переходный момент, когда художник наконец начинал работать с удовольствием, ощущал вдохновение — некую искру, просветление, обещание свыше. И благодаря своей нерасчетливой мягкости Дюрер всегда жил в мире с художниками — людьми ранимыми и неуживчивыми.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: