— Всех не перестреляют. Нас, поди, тысяча. А их-то всего один взвод. Им и патронов-то на всех не хватит.
— Было б оружие, — опять вздохнул кто-то, невидимый в темноте.
Егорка пошарил за пазухой, нащупал рубчатый кругляш гранаты:
— Дядя Бирюков, держи, — шепнул он.
— Ай да малец! Вот удружил! Все, братцы, ждем до полночи. Как рвану гранату — все в россыпь и до леса.
Егорка обрадовал пленных и сухарями.
— Ото дило, — кто-то похвалил его из темноты. — Подкрепимось. Перед боем.
Между тем звезды на небе исчезли — все затянулось черными тучами. Стало холодно и сыро. Вдали, все приближаясь, погромыхивало; сверкали молнии — и не понять: то ли гроза, то ли далекий бой.
Самая большая туча неожиданно вывалилась из-за леса и обрушилась на лагерь яростным ливнем. Загремела оглушительно, засверкала близкими молниями.
— Готовсь, братва, — шепнул, перекрывая шум дождя, Бирюков.
И как только близко ударила молния, он размахнулся и швырнул гранату на вышку, где хохлился под дождем часовой.
Разрыв гранаты и удар грома слились воедино. Часовой перевалился через перильца и грохнулся на землю вместе со своим пулеметом.
Была паника, растерянность у охраны: немцам показалось, что в вышку ударила молния. Пленные рванулись — кто в ворота, кто прямо на проволоку и, разметавшись по полю, устремились в лес.
Закричала охрана, застучали автоматы.
Бирюков подхватил ручной пулемет, упавший с вышки, бросился на землю и, прижимая раненую руку к груди, открыл огонь по охране. Чтобы дать возможность людям скрыться в лесу.
Егорка упал рядом с ним, прижался к земле.
— Бежи, Егорка! — повернул к нему злое лицо Бирюков. — Шибче до лесу бежи!
— Я с вами, дяденька Бирюков.
Бирюков отбросил пустой пулемет, схватил Егорку за руку, и они тоже побежали к лесу. А сзади все грохотали выстрелы. И вокруг них свистели пули, зарывались в землю под ногами.
Лил дождь, за ноги цеплялась мокрая трава, они спотыкались о кочки, падали — но добежали до леса. Егорка было приостановился, подышать, но Бирюков увлек его дальше.
Потом они долго шли одни ночным лесом, натыкаясь на деревья, продираясь через кусты, проваливаясь в налитые водой ямки. Ночь была тихая, только все время погромыхивало вдали.
— Уходит фронт, Егорка, — тяжело дыша, с горечью проговорил Бирюков. — Но ничего, малой, догоним.
Набрели на крохотной опушке на брошенную копну прошлогоднего сена, зарылись в него, согрелись. Егорка сунул голову Бирюкову под мышку — стало спокойно и уютно. Будто лежал он рядом с батей на сеновале, в деревне у бабушки.
— Ничего, Егорка, не горюй. Доберемся с тобой до Архангельска.
— До Мурманска, — сонно поправил Егорка.
— Ага. Доберемся, значит. Найдем твоего батю, возьмет он тебя на свой корабль…
— На подлодку, — опять поправил Егорка.
— И будешь ты с ним фашистов бить. За мамку твою, за сестренку, за все ихние нам обиды.
Скользнула по Егоркиной щеке недетская слеза. Последняя слеза в его жизни. Никогда он больше не плакал. Ни в беде, ни в горе. Ни от боли, ни от бессильной ненависти. Только сильно сжимал зубы. А надо — и кулаки…
Лето было в самом разгаре. Но оно не радовало. Свежий запах листвы едва пробивался через гарь пожаров и сражений. Земля, по которой они шли, была разорена и исковеркана войной. Разбитая техника, свежие черные воронки от бомб и снарядов, сожженные деревни, срубленные и посеченные осколками деревья, заброшенные поля. И всюду — убитые войной люди.
Бирюков по дороге вооружился: подобрал автомат, повесил на пояс плоский штык. Сапоги где-то нашел.
Его сильно беспокоила раненая рука, особенно когда они ложились отдохнуть. Он плохо спал, стонал во сне, вскрикивал.
И идти ему было все труднее. А фронт уходил все дальше. И только глубокой ночью, в окружавшей тишине они еще слышали его далекое грозное ворчание. Которое все удалялось и удалялось от них.
А они все шли и шли. Шли по дороге, прислушиваясь. И едва вдали возникал рокот моторов, ныряли в лес, затаивались. Мимо них проходили колонны грузовиков, в кузове которых ровными рядами сидели чужие солдаты в рогатых касках и громко ржали и пели чужие песни. Тянулись, лязгая и грохоча, стальные громады танков с крестами на броне. Проносились открытые штабные машины с офицерами в сопровождении мотоциклистов. Из колясок мотоциклов торчали пулеметы с дырчатыми кожухами. Иногда неспешно шли конные обозы. Иногда брели колонны пленных.
Егорке становилось страшно — такая громадная неумолимая жестокая сила ползла и захватывала страну. Она, эта сила, казалась неодолимой.
— Ничего, Егорка, — жарко шептал ему в ухо красноармеец Бирюков, поглаживая здоровой рукой ствол автомата. — Ничего… Осилим. Не враз, конечно, но свернем фашистскую шею. Вместе с рогами.
— А зачем у них рога на касках? Для страха?
— Трубочки такие, для вентиляции. Чтоб голова под каской не прела, — объяснял Бирюков. — Хорошо они, гады, подготовились. А мы вот запоздали…
Проходила колонна — и они выбирались на шоссе и шли дальше.
К вечеру, когда устраивали ночлег возле разбитого танка, Бирюков сказал:
— Надо бы, Егорий, в село наведаться, кушать-то нам с тобой больше нечего. Как стемнеет, так я пойду, а ты меня тут обожди. Стрельбу услышишь — удирай в лес подальше.
— Я с вами.
— Боишься оставаться? Оно так-то, но там опаснее. На немцев можно нарваться. Тут-то тебе спокойней будет.
— Я с вами, — упрямо повторил Егорка. — У вас рука раненая, плохо одному идти.
Небо стало совсем черным, засияли на нем летние звезды. Все затихло в лесу. Они вышли на край оврага и крадучись направились к селу, которое робко светило в черноте ночи дрожащими огоньками.
Было росно. Ноги у Егорки сразу промокли. Бирюков время от времени останавливался, прислушивался, вглядывался в темноту.
Они вышли на край поля. Деревня — рядом, рукой подать.
— Хальт! — вдруг разорвал тишину не то испуганный, не то злобный возглас. И вспыхнул во тьме яркий свет.
Бирюков столкнул Егорку в овраг: «Затаись!» — и, вскинув автомат, ответил на окрик короткой очередью.
Егорка скатился на дно оврага, забился в кустарник. Над ним вспыхивало, гремели выстрелы, слышались крики. Постепенно выстрелы стали удаляться. Залаяли собаки. Ударили еще выстрелы, и все стихло.
Егорка понял, что Бирюков нарочно побежал, отстреливаясь, в другую сторону — отвел от него немецких солдат.
Он вернулся к разбитому танку, свернулся в клубочек на лапнике, который они настелили, готовясь к ночлегу, и всю ночь пролежал без сна.
Он остался один… Совсем один. Раздетый, голодный, уставший. Среди врагов.
Так и шел Егорка в далекий город Мурманск. Прошел всю захваченную врагом Белоруссию, часть России. Перешел линию фронта.
Наши бойцы встретили его радостно, жалели Егорку, уговаривали остаться в части сыном полка.
— Мы тебе обмундировку сошьем, — басил усатый и толстый старшина, — сапожки подберем.
— Я тебе карабин свой подарю, — обещал молоденький сержант.
Но ни участие и забота, ни шинелька, ни даже карабин не соблазнили Егорку.
— Я к бате пойду. Он у меня один остался.
Его вымыли в походной бане, накормили, подлатали одежонку, собрали мешочек продуктов на дорогу.
Командир полка даже выдал ему на всякий случай странную справку-сопроводиловку: «Сим удостоверяется, что рядовой Курочкин Е.И. направляется в распоряжение капитана Северного флота Курочкина И.А. Прошу не препятствовать и оказывать всяческое содействие. Полковник Ершов».
И пошел Егорка дальше, до самого синего моря…
Где-то его брали попутные машины, обозники, но чаще всего он шел пешком, бесконечными дорогами — шоссе, проселками, тропами.
Заходил в села и деревни. Его кормили, устраивали на ночлег, давали одежонку взамен износившейся. Несколько раз предлагали остаться в семье, сыночком. Но он упорно шел к своему отцу. Туда, где громил он врага на далеком море.