О существовании советского разведчика Абеля внимательная публика могла узнать не из фильма «Мертвый сезон», а на несколько лет раньше. Тогда в газете Верховного Совета СССР «Известия», а не в стопроцентно официозной «Правде», в коротеньком письме в редакцию жена и дочь благодарили правительство страны за возвращение на родину своего мужа и отца.
По-моему, настоящая жизнь и началась для нее тогда, после его освобождения. Вот когда они могли быть вместе. Ездили по всему Союзу, ходили на концерты и в музеи. Она училась у него новому делу — шелкографии и старому — фотографии. В обоих нелегал Фишер был силен. Обустроили дачу так, как позволяли скромные средства и как хотел он. Эвелина вместе с ним ездила на съемки фильма «Мертвый сезон», где Фишеру разрешили назваться Абелем и поприветствовать зрителей с нашлепкой на волосах. Не для конспирации, а чтобы прикрыть лысину. Она любила смотреть за отцом, рисующим скромную московскую природу. Все было хорошо и никого и ничего было не надо. Но счастье, как обычно, коротко: отец умер. За ним ушла и мама. Родственников осталось — двоюродная сестра и племянник Андрей. Друзей и вещей нажито не так много. А нужны ли они были ей?
…Не было за долгие десятилетия моих журналистских хождений собеседницы сложнее, чем Эвелина Вильямовна Фишер. То встречала меня радостно: «Ну, где вы? Я жду-жду. И книги ваши уже прочитала». А бывало, словно по живому резала: «Как вы осмеливаетесь задавать такие вопросы?! Неприлично!» И я в сердцах уходил из квартиры на проспекте Мира. Но я никогда не хлопал дверью, и в конце жизни даже «железная» Эвелина начала кое-что рассказывать.
На их фамильной даче в Челюскинской ее ирисы росли даже за забором. А перед небольшим деревянным домиком — целые островки цветов. Хрупкая, невысокая женщина холила своих любимцев нежно и со знанием дела, пусть и не сбылась мечта побывать в ботанических садах разных стран. В этой непростой жизни дочери разведчика была уготована роль, которую я бы назвал так: терпеливое благородство…
Теперь время Эвелины Вильямовны истекло. По ее воле она кремирована и воссоединилась с отцом в фамильном склепе на Донском кладбище.
Но сейчас, на страницах этой книги, Эвелина вновь вспоминает об отце и семье. Я сознательно сохранил здесь некоторые повторы, не сократил упоминавшееся в первых главах. Ведь это ее интонация, во многом — ее книга, по крайней мере — ее глава. Здесь — взгляд дочери, а не писателя и не историка. Пусть ее неправленая прямая речь передаст и интонации, и правду в изложении дочери. Эвелина Вильямовна, как мне кажется, напоминает полковника Абеля не только внешне. Вот запись нашей беседы:
— Эвелина Вильямовна, судя по всему, ваш отец все же общался с журналистами?
— Был период, когда отец встречался с кем-то из писателей. И домой приезжал раскаленный. Он никогда не рассказывал, о чем они говорили, потому что к нам это не имело отношения, но раздражения и чертыханий хватало.
— А кем вы работали?
— Всю жизнь редактором. В «Прогрессе», потом двенадцать лет в одном техническом институте, переводчиком английского в агентстве печати «Новости», последние годы в журнале «Новое время». И в 1984-м ушла на пенсию.
— И со своим знанием английского вы нигде не были и никуда за рубеж не выезжали?
— Сейчас я, наверное, могу поехать. Да, мне хотелось поездить по ботаническим садам мира. Но в Штаты почему-то не тянет, даже совсем нет.
— Это обида за отца?
— Не знаю. Нет. Хотя, может, и да. Мне там далеко не все нравится. А раньше понимала, что не надо мне никуда ездить и не надо даже пытаться. Для меня был ясен вопрос: есть вещи, которые мне недоступны. Просто купить загранпутевку и поехать нельзя.
— Такая жизнь в семье разведчика-нелегала — вне зависимости от того, в Москве он или где-нибудь далеко, накладывала на вас определенный отпечаток. Вы все время оставались и даже сейчас остаетесь частью какой-то цепочки, разорвать которую сложно.
— Считала, что в этом и смысла никакого нет. Я, можно сказать, родилась в этой ситуации, в ней росла, развивалась и поделать тут ничего не могла. Да, наверное, было бы проще, если бы папа работал инженером, художником. Возможно, я тогда была бы другим человеком.
— Чего-то в своей жизни вы были все-таки лишены, правда?
— Однако от того не страдала. Хотя да, были неудобства, и на жизни моей это сказалось, особенно в том плане, что я не очень охотно заводила контакты.
— Избегали их чисто подсознательно?
— Не могу судить, как складывалась жизнь у других детей разведчиков, а меня мама учила много не говорить.
— И когда поступили в Московский институт иностранных языков, друзей тоже не заводили?
— Нет, я мало с кем общалась, близких подруг не было. Был, правда, один парень и одна девочка — мы играли в шахматы.
— А ваш муж догадывался, на чьей дочке женился?
— Ну, более-менее. Когда выходила замуж, я сочла нужным поставить его в известность. В этом смысле мой бывший супруг был вполне лояльным человеком, вел себя достойно. Но вопрос в другом. Когда отец с 1948 года находился там, здесь у нас было столько сложностей. Заявлялась на дачу комендантша поселка и стращала маму: «Мы все равно выведем вас на чистую воду. Скрываете, что муж репрессирован». Или приходили, говорили, что папа вовсе ни в каких не командировках, что у него вторая семья, дети. Это вызывало у меня одну реакцию: смотреть на этих людей и вообще не замечать. Ничего я им возразить не могла. Потом, они великолепные психологи и поняли бы, если бы я соврала. Вы полагаете, после таких эпизодов желания общаться с населением у меня прибавлялось?
— Что вообще вы говорили людям?
— Что отец в командировке. И тут же: а где, а в какой? Или, когда папы уже не стало, сюда пришел настырный такой мужик: «Я все о вашем отце знаю. Он был лучший агент-двойник во всем мире». Наглая рожа. Я была готова его просто избить.
— Эвелина, что, если обратиться к воспоминаниям, вероятно, более милым — совсем детским? Вы бывали с отцом в командировках. Что-нибудь о том периоде помните?
— Мама рассказывала, что пыталась на уровне моего детского сознания нечто такое мне растолковать. Во всяком случае, внушила категорически не разговаривать с посторонними…
— А на каком языке вы могли бы это делать?
— Там были немецкий, французский, русский. А первым языком дома — английский. Судьба так распорядилась. Когда меня первый раз увозили, мне было два года. Тот возраст, когда все равно, на каких языках говорить. И был период, когда я болтала на всех одновременно. Какое слово знала, то и пихала, не понимая, что это разные языки. Я скажу вам другое: по-русски я говорила с акцентом, и, когда мы вернулись обратно, мне пришлось поучиться.
— А в тех странах, где работал отец, на каком языке вы общались с детьми?
— Мало общалась, хотя и не думаю, что мне, масенькой, говорили, почему мы в командировке и кем работает мой папа. Это бы наложило бремя на любого ребенка: он знает какой-то секрет. Чем меньше человек знает, тем легче ему выжить. Во время последней поездки, когда я была постарше, надо было идти в школу. Потому что если бы я в школу не пошла, было бы заметно. И там, помню, я очень переживала: у всех детей куча всяких кузин, дядей, бабушек, а у меня никого.
— И никаких подозрений?
— Абсолютно.
— Но вы же могли вставить какое-то слово, сказать что-то не то.
— У детей срабатывает великолепный инстинкт, с кем на каком языке разговаривать.
— Но, насколько я осведомлен, ваша мама говорила по-английски с акцентом.
— Мама говорила по-русски, но я уже понимала, что дома я общаюсь с ней так, а в школе между собой так не общаются, и, следовательно, я должна говорить с детьми, как говорят они.
— А были какие-то случаи, когда вы чувствовали, что помогаете отцу в работе?
— Нет. Но, может быть, в детстве я бессознательно и оказывала какие-то услуги. Ребенок этого не помнит. Зато я помню, какого цвета обои были в том нашем доме или конструкцию сушилки на кухне. Но о детских поездках я никогда не упоминала.