Бальзак i_015.jpg

Графиня Ева Ганьска, жена Бальзака

В январе 1833 года Бальзак получил от Чужестранки известие о том, что она скоро отправляется в путешествие и будет некоторое время жить недалеко от Франции. Супруги Ганьские ехали в Швейцарию. С конца января Бальзак стал отвечать на ее письма, но каким путем он ей их отправлял — неизвестно. Он выражает ей свою благодарность за удовольствие, доставляемое письмами, и многословно кокетничает: он-де, молод и одинок, никто его не понимает, в жизни у него были только одни огорченья, живет он в неустанных трудах, удалился от света, и единственная его отрада — это голос неведомой женщины, услаждающий его одиночество. И тут же облекается в рыцарские латы и потрясает мечом легитимизма и идет против своих врагов с открытым забралом, ибо он благороден, а его же за это бранят и ненавидят.

Первые письма Бальзака к Ганьской, несомненно, представляют собой наполовину вымысел, в той части, где они касаются его личной жизни и собственной особы, — в них он рекомендует себя не таким, каким был на самом деле, жалобит несуществующими невзгодами и старается в воображении Чужестранки нарисовать свой собственный образ как можно привлекательнее, за что впоследствии и получает возмездие — при первой их встрече Оноре де Бальзак производит неприятное впечатление. Он прав лишь там, где изображает свои непосильные труды по восемнадцать часов в сутки, очень сложную и кропотливую работу над рукописями и корректурами и над установлением своего собственного стиля, с подлинной и справедливой горечью замечая, что именно его-то и не признают современные критики. И, наконец, он по-бальзаковски великолепен там, где излагает свои планы и мысли о задуманных произведениях. Так, например, в одном письме он рассказывает о том, как хочет изобразить давно задуманную картину одной из наполеоновских битв:

«В ней я хочу приобщить Вас ко всем ужасам, ко всем красотам поля битвы; моя битва — это Эсслинг, Эсслинг со всеми его последствиями. Нужно чтобы равнодушный человек, сидя в своем кресле, видел бой, сражение, массы людей, стратегические планы, Дунай, мосты, чтобы он любовался подробностями и общей картиной этой борьбы, слышал артиллерию, интересовался ходом этой шахматной игры, видел все, чувствовал в каждом вздохе этого огромного тела — Наполеона, которого я покажу или дам увидеть только на одно мгновение, переправляющимся в лодке через Дунай. Ни одной женской головки: пушки, кони, две армии, мундиры. На первой же странице раздается пушечный залп и замолкает на последней. Вы будете читать, окутанная пороховым дымом, и, закрыв книгу, должны будете иметь перед глазами и вспоминать битву, как будто вы при. ней присутствовали».

Здесь чувствуется большой расчет художника и знание того, что иногда мимолетный показ какой-нибудь фигуры может произвести большее впечатление, чем ее тщательная и подробная выписка. Долгая и упорная устремленность Бальзака к батальным картинам и к военным сценам (которых было задумано до десяти — «Сцены из военной жизни») обнаруживает в нем очень характерную черту для писателя тогдашнего империалистического толка. Сюда же следует отнести и Стендаля, и Толстого, и Гюго.

Есть в этих письмах и еще нечто значительное, интимное — неудовлетворенность страстей и искание взаимного чувства молодой и красивой женщины. Жажда любви, взаимной и прекрасной, была настолько сильна, что Бальзак не стыдиться признаться в ней еще не ведомой женщине, хотя не исключена была возможность, что та могла бы и посмеяться над этим, превратив всю эту переписку в занимательную интригу. До сих пор любовный путь Бальзака пролегал по коротким или долгим этапам от одной стареющей женщины до другой: де Берни старше его на двадцать два года, д'Абрантес — на одиннадцать лет, де Кастри — на три года и инвалидка.

Следует поверить искренности таких излияний Бальзака: «Если бы Вы знали, с какой силой одинокая и никому не нужная душа рвется к истинному чувству! Я люблю Вас, неведомую, и это странное чувство — естественное следствие жизни, всегда пустой и несчастливой, которую я наполняю только мыслями и неудачи которой я смягчаю воображаемыми удовольствиями. Если такая любовь могла зародиться в ком-нибудь, то именно во мне. Я подобен узнику, заслышавшему в глубине своей тюрьмы чудесный голос женщины. Он всей душой отдается нежным и вместе мощным звукам этого голоса и после долгих часов мечтаний, надежд, после стольких порывов воображения прекрасная молодая женщина может принести ему смерть — так полно будет его счастье». И дальше, в очень простой и лаконичной фразе, звучит его жалоба: «А поседеть, не испытав любви молодой и красивой женщины — это грустно».

А между тем, каждый день довлеют заботы, и не всегда приятного характера: недоразумения с редактором Пишо и с издателями, кабальный договор с «Эроп литтерер», куда он должен был давать ежемесячно не меньше 8 колонок по 120 франков. К этому времени появился в печати «Феррагус» (первый эпизод «Истории Тринадцати»), который имел у публики очень значительный успех, не только во Франции, но и во всей Европе, не исключая России, где это произведение было отмечено нашим великим критиком Белинским, который, в разрез с прочими мнениями и первый из всех, почувствовал в Бальзаке необычайный талант.

«Посмотрите на Бальзака, — пишет Белинский в «Литературных мечтаниях», — как много написал этот человек, и несмотря на то, есть ли в его повестях хотя бы один характер, хотя одно лицо, которое сколько-нибудь походило на другое? О, какое непостижимое искусство обрисовывать характеры со всеми оттенками их индивидуальности! Не преследовал ли вас этот грозный и холодный обрах Феррагуса, не мерещился ли он вам и во сне, и наяву, не бродил ли за вами неотступной тенью? О, вы узнали бы его между тысячами; и между тем, в повести Бальзака он стоит в тени, обрисован слегка, мимоходом, и заставлен людьми, на коих сосредотачивается главный интерес поэмы. Отчего же это лицо возбуждает в читателе столько участия и так глубоко врезывается в его воображение? Оттого, что Бальзак не выдумал, а создал его, оттого, что он мерещился ему прежде, нежели была написана первая страница повести, что он мучил художника до тех пор, пока тот не извел его из мира души своей в явление для всех доступное. Вот мы видим теперь на сцене и другого из Тринадцати; Феррагус и Монриво, видимо одного покроя: люди с глубокой душой, как морское дно, с силой воли непреодолимой, как воля судьбы; и однакож, спрашиваю вас: похожи ли они сколько-нибудь друг на друга, есть ли между ними что-нибудь общее? Сколько женских портретов вышло из-под плодотворной кисти Бальзака, и между тем, повторил ли он себя хоть в одном из них?».

Особенно примечательны эти слова Белинского потому, что они являются первым серьезным отзывом, а тем более чужестранным, о произведениях Бальзака, в то время как в самой Франции отношение к нему критики, как к писателю, отличалось крайней поверхностностью, и к тому времени не появилось еще ни одного сколько-нибудь углубленного разбора его вещей.

Отзыв Белинского в смысле общей характеристики бальзаковского пера — явление замечательное, но наш критик не будучи еще знаком с постепенным ростом этого писателя, не мог усмотреть того, что именно в «Феррагусе» Бальзак уже более ясно и более полно, чем в ранее написанных вещах, определился как поэт Парижа. Этот Париж — не только панорама, официальный Париж, не только фон, на котором происходит действие и фигуры мелькают как на роскошной декорации. Урбанизм Бальзака — это вскрытие социального лица города, что и отличает его от описаний французской столицы, которые мы встречаем у иных авторов. Париж Бальзака — город религии наслаждения и эгоизма, город преступленьем нажитой роскоши и в подвалы брошенной нищеты, город социальных противоречий.

«Для других, — говорит Бальзак, — Париж всегда представляется одной и той же чудовищной диковиной, удивительным соединением движения, машин и мыслей, городом ста тысяч романов, головой мира». Но для любовников Парижа, к числу которых причислял себя Бальзак, «Париж — существо: каждый человек, каждая часть дома представляется им долей, входящей в клетчатку великой куртизанки». Надо было иметь такой зоркий и проницательный глаз художника, какой был у Бальзака, надо было много и долго бродить по улицам Парижа, «так хорошо изучить его физиономию, чтобы заметить на ней все бородавки, прыщи и пятна». Это дало возможность Бальзаку, взявши совершенно приключенческую фабулу, сбросить с себя плащ романтического гидальго и показать нам на груде золота нагое тело Парижа, изъязвленное социальными недугами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: