Правда, герой Т. Манна, Иоахим, на досуге изучает не французский, а русскую грамматику, но тоже, как и его русский собрат, регулярно лежит в шезлонге на балконе, прикрыв ноги одеялом из верблюжьей шерсти. И того и другого клиника и собственная болезнь обогащают специфическими знаниями о самом себе, которые проецируются и на окружающий мир. Великий немец не смог бы написать этот роман, если бы сам не прожил в клинике около месяца. «Врач уверял меня, — вспоминал Т. Манн, — что самое благоразумное в моем положении — это остаться здесь, в горах, на полгода, чтобы пройти курс лечения» [243].
Врачам не удалось уговорить Т. Манна: в клинике он оказался, чтобы составить компанию жене, сам же больным себя не чувствовал. Кустодиева уговорили — он был действительно серьезно болен. Но для врачей частных клиник иногда важно в первую очередь получить от клиента деньги, а насчет лечения — как получится: кому везет, а кому и нет. Кустодиев пробыл в Лейзене не полгода, как советовали Томасу Манну, а примерно девять месяцев. Но, похоже, врачи клиники во главе с профессором Ролье не смогли разобраться в причинах его болезни и кардинального улучшения не добились. При этом пациенту внушали, что все идет как надо и успех гарантирован. Однако пациент интуитивно не доверял слишком оптимистичным прогнозам врачей: «Вчера [29 декабря! Ролье прислал мне записку прийти в клинику на осмотр. Смотрел очень долго, постукал всего молотком и объявил, что я в превосходном состоянии и что этой весной он гарантирует полное выздоровление. Все это было бы прекрасно, если бы только сбылось — мне что-то не очень верится» [244].
Кустодиева подбодряют хорошие новости, сообщаемые женой о детях, присланный в письме рисунок Киры, новые семейные фотографии.
Вот только друзья-художники редко балуют письмами. Тем приятнее получить весточку от шутника и балагура Ивана Билибина. И пишет тот, как всегда, весело, так, что на душе теплеет. Поздравил с Новым годом, пожелал выздоровления, и «прошу тебя, передай привет президенту Швейцарской республики».
Шутки в письме соседствуют и с серьезными размышлениями, Кустодиеву тоже знакомыми: «Являются постоянные сомнения о себе как о художнике, как о человеке…»
И опять с веселой насмешкой: «В Питере только что окончился съезд художников. Зачем он был, Аллах ведает… Репин сказал при открытии о том, что такое искусство: “Ах, знаете ли, это — стремление ко всему высокому и прекрасному. Художник — это творец, Иегова…”»
Напоследок по-доброму понукает: «Ну, поправляйся живей» [245].
Иногда пишет и Нотгафт, присылает книги, журнальные и газетные вырезки. Истинные друзья познаются в беде. Нотгафту, как и Билибину, хочется ответить подробнее, высказать не только то, что печалит, но и радует.
Из письма Нотгафту: «Хорошо здесь очень теперь — чудесная природа зимой, этот снег серебряный, ясное холодное небо на закатах, четкий рисунок далеких гор, тихие дни — но тянет домой, страшно тянет к большой работе, которой можно было бы отдать весь свой день, приятно утомившись к вечеру, а не лежать в расслабляющей праздности весь день, как вот теперь!» [246]
Вероятно, просьбы пациента о том, чтобы ему предоставили условия, подходящие для работы, дошли до сердца администраторов клиники, и Кустодиева переводят в другую палату, о чем он с удовольствием сообщает жене: «Работать очень светло здесь. У меня хорошая комната — как мастерская» [247].
Особенно радует, когда выпадает возможность вырваться из клиники в город и на природу. Из письма жене: «Вчера вечером мы вернулись из Женевы, куда ездили на один день из Лозанны. На наше счастье была чудесная погода, солнышко и очень тихо. Чудесная набережная, много воды, чайки, лебеди и какие-то уточки маленькие сплошь покрывали воду. Кругом города горы, и между ними видна верхушка Монблана… Купил себе там кистей, холста и красок» [248].
А изредка случается праздник музыки. «Совсем неожиданно вчера был на интересном концерте в Лозанне. Приехал из Парижа симфонический оркестр Ламуре на один концерт, и все обитатели нашего шале захотели послушать настоящей хорошей музыки. Программа очень была удачна — Шуман, Римский-Корсаков, Вагнер (“Тристан и Изольда”), Берлиоз и Дебюсси. Лучше всего, конечно, Римский с Вагнером. Курьезно, что концерт был… в церкви; оркестр помещался где орган, а публика сидела на хорах и внизу на скамьях. Поэтому все было как-то необычно. Конечно, не аплодировали…» [249]
Вопреки прогнозам профессора Ролье насчет близкого выздоровления, рука к заклинаниям уважаемого эскулапа прислушиваться пока не хочет. «Все слежу за рукой, — пишет Кустодиев жене, — и хочу догадаться, отчего она бывает хуже, от работы или от погоды, и не могу… бывают дни, когда я работаю — она не болит — и обратно — побаливает в дни полнейшего отдыха».
В конце концов назревает необходимость вновь повидаться с доктором Ролье и послушать, что он будет говорить теперь. «Третьего дня, — в середине февраля 1912 года сообщает Кустодиев жене, — был у Ролье, и, представь себе, он нашел, что надо сделать… новый корсет! Как это тебе нравится? Что этот корсет очень мне тесен и давит на грудь и плечи и на лопатки и от этого, вероятно, боль в руке усилилась…» [250]
Между тем затянувшееся отсутствие мужа начинает не на шутку угнетать Юлию Евстафьевну, вынужденную в одиночку воспитывать детей. Почти к своему тридцатидвухлетию Борис Михайлович получает от жены письмо, выдающее состояние ее души. Очень оно некстати, но отвечать надо. «Прислала ты письмо, которое растревожило мои старые раны — все эти вечно старые и вечно новые вопросы, которые и меня самого мучают не меньше тебя. Ты вот пишешь про чувство одиночества, и я вполне это понимаю — оно у меня еще усиливается… сознанием, что я нездоров, что все, чем другие живут, для меня почти уже невозможно… В жизни, которая катится так быстро рядом и где нужно себя всего отдать, участвовать я уже не могу — нет сил. И еще больше это сознание усиливается, когда я думаю о связанных со мной жизнях — твоей и детей. И если бы я был один — мне было бы легче переносить это чувство инвалидности…
Правда, несмотря на все, я иногда удивляюсь еще своей беспечности и какой-то, где-то внутри лежащей, несмотря ни на что, радости жизни, — просто вот рад тому, что живу, вижу голубое небо и горы — и за это спасибо. И не останавливаюсь долго на мучающих, неразрешимых вопросах…» [251]
Чувство жизни и вечной ее красоты, словно обостренное болезнью, укрепляется в нем и тем, что он видит вокруг себя и воспоминаниями о чудесных местах, где когда-то довелось побывать. «Такие дивные дни и так все красиво кругом, что забываешь, что ты болен и что есть какая-то другая жизнь, там внизу, с ее движением, сутолокой и заботами… Удивительная вещь эта красота природы! И никогда я, кажется, не чувствовал так сильно желания жить и чувствовать себя живущим» [252].
Читая книгу П. П. Муратова «Образы Италии», он не мог не вспомнить сердитые слова, сказанные когда-то однофамильцем выдающегося искусствоведа о собственном творчестве. А вот Павел Павлович Муратов об Италии, ее искусстве, пишет превосходно, с любовью, добирается до сердца. О навеянных книгой мыслях — в письме жене: «Читал о Риме — Римской Кампанье, о вилле Адриана и вспомнил этот развалившийся храм среди рощи кипарисов, сломанные ступени наверх, переход, узкие коридоры и комнаты внизу… Такой тихий вечер — кругом все замерло, тихо, только ящерицы шуршат под плющом, покрывающим стены, упавшие камни… В этих старых развалинах еще чувствуются неумирающие великие боги и божества древности…» [253]
243
Там же. Т. 9. М., 1960. С. 157.
244
ОР ГРМ. Ф. 26. Ед. хр. 15. Л. 45.
245
Билибин, 1970. С. 101, 102.
246
Кустодиев, 1967. С. 119.
247
ОР ГРМ. Ф. 26. Ед. хр. 15. Л. 62.
248
Там же. Л. 66, 67.
249
Кустодиев, 1967. С. 120, 121.
250
ОР ГРМ. Ф. 26. Ед. хр. 15. Л. 77, 85.
251
Кустодиев, 1967. С. 122.
252
Там же. С. 123.
253
Там же.