К стихотворению о гибели Иерусалима, предсказанной молодым левитом, Мандельштам пришел не случайно. Двумя годами ранее он написал «Петрополь». Это стихотворение о другом времени, о другом городе. Однако пророчество молодого левита не давало покоя Мандельштаму накануне революции в Петербурге.

В Петрополе прозрачном мы умрем,
Где властвует над нами Прозерпина.
Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем,
И каждый час нам смертная година.
Богиня моря, грозная Афина,
Сними могучий каменный шелом.
В Петрополе прозрачном мы умрем, —
Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина.

Итак, предреволюционный Петербург воспринимается Мандельштамом как город, где жизнь превратилась в ожидание гибели. Маршак же в ту пору в Петербург приезжал редко, от литературы был далек, если и писал о Иерусалиме, то совсем по-иному:

Когда в глазах темно от горя,
Я вспоминаю край отцов,
Простор бушующего моря
И лодки, полные гребцов.
Несутся к городу — к обрыву,
Легко ныряя, челноки.
Там гул нестройный и ленивый,
Торговцев крики и звонки.
В кофейне низкой и убогой
Идет игра, дымит кальян…
А рядом пыльною дорогой
Проходит тихий караван.
И величавый, смуглолицый,
Степных просторов вольный сын,
Идет за стройной вереницей
Своих верблюдов бедуин.
То у ворот Иерусалима
Дает верблюдам он покой,
Расположась невозмутимо
Среди тревоги городской.
То в мирной и счастливой сени
Случайной рощицы олив
Верблюды спят, склонив колени,
Пока не будит их призыв.
Давно в печальное изгнанье
Ушли Иакова сыны, —
Но древних дней очарованье
Хранят кочевники страны…

«Ерусалима ночь и чад небытия» в одно и то же время, но по-разному завораживают и Маршака, и Мандельштама. Когда стихотворение Мандельштама «Среди священников левитом молодым…» уже было опубликовано, процитированные стихи Маршака еще «ходили в списках». Быть может, поэтому споров и дискуссий они не вызывали.

Споры спорами, но то, что оно свидетельствует о глубоком знании Мандельштамом Ветхого Завета, сомнений не вызывает. После разрушения Храма — в особенности Второго, евреям, оказавшимся в изгнании, Книга Книг заменила многое — богослужения в храмах и не только богослужения, но и жертвоприношения. Сказано в Талмуде: «Молитвы заменяют собой постоянное всесожжение». Повторим: стихотворение это написано в ноябре 1917 года, уже после октябрьского переворота.

И еще объединяет Маршака и Мандельштама путь к еврейству. Маршак пришел к ивриту, к еврейству в доме деда — ребе Боруха Гиттельсона. Что-то похожее произошло в детстве и с Осипом Мандельштамом, правда, в более позднем возрасте, нежели это случилось с Маршаком. Любопытно отметить, что и у поэта Осипа Мандельштама связь с еврейством нашла свое воплощение в образах дедушки и бабушки: «Дедушка — голубоглазый старик в ермолке, закрывавшей наполовину лоб, с чертами важными и немного сановными, как бывает у очень почтенных евреев, улыбался, радовался, хотел быть ласковым, да не умел… Добрая бабушка, в черноволосой накладке на седых волосах… мелко-мелко семенила по скрипучим половицам и все хотела чем-ни-будь угостить». Однажды дедушка вытащил из ящика комода «черно-желтый шелковый платок, накинул мне его на плечи и заставил повторять за собой слова, составленные из незнакомых шумов, но, недовольный моим лепетом, рассердился, закачал неодобрительно головой…»

Как все это похоже на воспоминания Маршака о детстве в Витебске.

Тема «Мандельштам — Маршак» переплетается с именем Михоэлса. Быть может, втроем они никогда не встречались, но дуэты «Михоэлс — Маршак», «Маршак — Мандельштам», «Михоэлс — Мандельштам» составляют триумвират.

В этой главе я не раз буду обращаться к воспоминаниям и Осипа Эмильевича, и Надежды Яковлевны Мандельштам. И не только к ним. Думаю, что в ней важны любые «свидетельские показания».

Зимой 2001 года я встречался с женой поэта Переца Маркиша — Эсфирь Лазебниковой. Она рассказывала мне, что в конце 1920-х, то ли в начале 1930-х годов, когда положение Мандельштамов было трагическим, Перец Маркиш поручал ей разыскать их («где хочешь, как хочешь, но найди») и передать им хотя бы немного денег. Сами Маркиши в ту пору тоже не были бог весть как богаты, но в отличие от многих людей, отворачивавшихся от Мандельштамов, они находили возможность в трудную минуту поддержать их. Надежда Яковлевна в своих мемуарах вспоминает: «Читая Михоэлсу свои стихи „И в кулак зажимая истертый год рождения…“, Мандельштам почему-то зажал паспорт в кулаке и хотел его порвать. Попытки свести счеты с жизнью были не однажды… Нам не на что было жить, и мы вынуждены были ходить по людям и просить помощи. Часть лета мы прожили на деньги Катаева, Жени Петрова и Михоэлса. Он (Михоэлс. — М. Г.) обнял О. М. и наперебой с Маркишем старался говорить все самое утешительное…»

Анастасия Павловна Потоцкая-Михоэлс рассказывала мне, что во время гастролей Государственного еврейского театра (ГОСЕТа) в Ленинграде Соломон Михайлович не раз просил ее или кого-то из близких друзей «сходить за Мандельштамами». При этом давал конверт с деньгами и контрамаркой, а на конверте писал: «Все содержимое этого конверта оставьте дома. Мандельштамов в ГОСЕТ пропустят без контрамарок».

Из воспоминаний Н. Я. Мандельштам:

«Я могу легко перечислить, сколько раз мы были в театре, — и чаще всего в Воронеже, когда приезжали москвичи. Там мы ходили даже на „Сверчка на печи“, а в Москве на такой подвиг никогда бы не отважились. Михоэлса, которым Мандельштам по-настоящему увлекался, мы увидели впервые в Киеве на гастролях, а затем в Ленинграде. Мы были на нескольких спектаклях с Ахматовой, она гордилась, что понимает текст, и хвалила Михоэлса, но все же упорно козыряла против него Чеховым. Не тогда ли Мандельштам впервые воскликнул: „Как оторвать Ахматову от Художественного театра!“ Бывала она в театре так же редко, как мы, и восхищалась преимущественно своими знакомыми. Я соглашалась, когда речь шла о Раневской, действительно хорошей актрисе, но хвалы, расточаемые киноактеру Баталову, сердили меня…

В увлечении Михоэлсом, который действительно был поразительным, ни на кого не похожим актером, сыграл, должно быть, большую роль интерес Мандельштама к еврейству, да и то, что, слушая речь актера на незнакомом языке, нельзя уловить актерскую интонацию. Не знаю, была ли она у Михоэлса. Как будто нет…

Мандельштам резче чувствовал противопоставленность актера и поэта, и я объясняю это тем, что он обращался к дальнему, а не близко к нему находящемуся слушателю…

Иным способом достигает актер единства себя и персонажа, которого он играет. Актер как бы жертвует собой ради роли, потому что может привнести в нее лишь отдельные черты своего „я“. Михоэлс требовал от художника, чтобы грим не искажал, а только подчеркивал черты его лица. Он избегал явной личины или маски, но все равно она у него была, хотя в ней сохранялись черты его лица. Без личины актера не существует, иначе один человек не мог бы вместить всех, кого ему приходилось играть в течение сценической жизни. Недавно один молодой актер написал в газете, что его задача не вживание в роль, но находка себя в каждой роли, потому что всякий раз он играет самого себя. Это любопытное замечание о соединении двоих, но все же в исполнительском процессе участвуют те же двое: „я“, поставленное в любую ситуацию и принявшее черты другого. „Я“ и соединившийся с ним „он“ привносят от себя в разных пропорциях, чтобы возник актер в данной роли…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: