На основе такого переживания возникла особая поэтика. Основной ее чертой было стремление преодолеть не какие-либо конкретные формы литературности («классицизм», «романтизм»), а литературность как таковую. Следование любым канонам и любой форме условности мыслилось как дань литературному ритуалу, в принципе противоположному жизненной правде. «Истинный романтизм», «поэзия действительности» рисовались Пушкину как выход за пределы любых застывших форм литературы в область непосредственной жизненной реальности. Ставилась, таким образом, практически неосуществимая, но очень характерная как установка задача создать текст, который бы не воспринимался как текст, а был бы адекватен его противоположности — внетекстовой действительности. Пушкин пошел здесь по самому неожиданному, казалось бы, пути: он не ослабил, а предельно усилил ощущение литературной условности в целом ряде ключевых мест романа. Однако, решительно отказавшись от тенденции к соблюдению на всем протяжении произведения одинаковых принципов и единой меры условности, он сознательно стремился сталкивать различные их виды и системы. Разоблачая в глазах читателя условную природу условности и как бы многократно беря любые литературные трафареты в кавычки, он достигал эффекта, при котором у читателя возникало иллюзорное впечатление выхода за пределы литературы. Такой подход подразумевал не только подчеркивание черт литературной организованности в отдельных частях текста, но и контрастное противопоставление взаимно несовместимых принципов. Порожденный таким подходом принцип противоречий, с одной стороны, делал любой способ литературной организации текста как бы отделенным от самого повествования. Способ повествования становится объектом иронии и абстрагируется от лежащей за его пределами сущности романа. С другой — создается ощущение, что ни один из способов повествования не в силах охватить эту сущность, которая улавливается лишь объемным сочетанием взаимоисключающих типов рассказа.
Таким образом, подчеркнутая литературность повествования парадоксально разрушает самый принцип «литературности» и ведет к реалистической манере, за которую И. Киреевский назвал Пушкина «поэтом действительности» (выражение, которое сам автор «Онегина» с удовольствием принял на свой счет, — см. XI, 104) [62].
«Чужая речь» в «Евгении Онегине»
Проблема «чужого слова» как особой категории стилистики романа была поставлена в трудах M. M. Бахтина [63]. Указав, что поэтическое слово тяготеет к монологизму, M. M. Бахтин определяет сущность слова в романе как принципиальную ориентацию его на чужую речь. «Диалогическая ориентация слова среди чужих слов (всех степеней и качеств чужести) создает новые и существенные художественные возможности в слове, его особую прозаическую художественность, нашедшую свое наиболее полное и глубокое выражение в романе». И далее: «Предмет для прозаика — сосредоточие разноречивых голосов, среди которых должен звучать и его голос; эти голоса создают необходимый фон для его голоса, вне которого неуловимы, „не звучат“ его художественно-прозаические оттенки» [64]. Глубокая мысль M. M. Бахтина существенна для понимания художественной природы «Евгения Онегина», хотя и допускает несколько иные интерпретации.
Ориентация на монологическую речь и полилог, сложно сочетающий различные градации «чужого слова» с текстом повествователя, отчетливо прослеживается в вековой судьбе словесного нарратива. Связь их с оппозицией «поэзия/проза» исторически весьма значима, но не является единственно возможной. Так, например, «разноязычие» характерно для всех форм повествования барокко, а монологичность — и для поэтического, и для прозаического повествования романтизма, в этом случае барокко структурно сближается с реализмом, вопреки вошедшему в обыкновение типологическому объединению его с романтизмом).
«Евгений Онегин» резко выделяется не только на фоне предшествовавшей русской литературной традиции, но и в сопоставлении с последующей повествовательной литературой емкостью и разнообразием самой ткани нарративного текста. Однако если в этом отношении ткань реалистического повествования оказалась ближе к форме барочной прозы или к явлениям романтической иронии (не случайно «Дон Жуан» или «Беппо» Байрона, или «Житейские воззрения Кота Мурра» типологически оказались более тяготеющими к повествованию реалистического толка, чем к «южным» поэмам или «Генриху фон Офтердингену»), то, по существу художественного построения и с точки зрения функционального использования, нарративные принципы «Евгения Онегина» были явлением настолько новаторским, что современная Пушкину литература, в основном, была неспособна оценить масштаб его художественных открытий.
Тип художественного повествования «Евгения Онегина» — одна из основных новаторских особенностей романа. Сложное переплетение форм «чужой» и авторской речи составляет важнейшую его характеристику. Однако само разделение на «чужую» и авторскую речь лишь в самом грубом виде характеризует конструкцию стиля романа. На самом деле перед нами значительно более сложная и богатая нюансами организация.
Чужая речь представлена в романе исключительно многообразно.
1. Монологи от лица какого-либо персонажа, выделенные графическими признаками чужой речи, и диалоги между героями романа. Такие куски текста играют большую роль как средство прямой речевой и идеологической характеристики героев. Как известно, именно так начинается роман, что придает такой форме речевого построения особое значение. Этот путь к объективизации повествования вел к сближению поэмы и драмы, что в «Цыганах» превратилось в один из основных образующих факторов повествования. Именно такое строение повествования выделил Пушкин как достижение Баратынского в «Эде»: «Какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт, всякой говорит по-своему» (XIII, 262). Однако для самого Пушкина в «Онегине» этот путь не стал основным.
2. Монологи, не выделенные графическими признаками чужой речи. В результате этого в начале чтения они могут восприниматься как речь автора. Однако в дальнейшем проясняется, что носитель речи не адекватен автору, а точка зрения его порой противоположна авторской. Так, уже говорилось, что VIII строфа 8-й главы содержит резкое осуждение Онегина. Она тем более производит впечатление прямой авторской речи, что дважды содержит местоимение первого лица:
Но уже следующая строфа вводит подлинно авторский голос, который по содержанию полемичен по отношению к VIII строфе и трактует ее как речь другого лица (или лиц):
Строфа VIII оказалась чужой речью. Этот пример можно истолковать и несколько иным образом: Пушкин предлагает нам диалогическую конструкцию, один из голосов которой принадлежит автору, а другой является «чужим». Однако определить с полной достоверностью, какой из кусков текста следует отождествить с первым, а какой со вторым, оказывается затруднительным. Происходит колебание общей ориентировки текста, в результате чего каждый из отрывков, в определенном смысле, может считаться авторской или «чужой» речью в равной мере. Это делается очевидно на примере X строфы той же главы («Блажен, кто смолоду был молод…»), текст которой как бы мерцает, перемещаясь в поле «авторская речь — чужая речь».
62
Исключительно глубокий анализ «литературности» «Онегина» см. в статье Ю. Н. Тынянова«О композиции „Евгения Онегина“», Тынянов Ю. Н.Поэтика. История литературы. Кино, М., 1977 С. 52–77.
63
См.: Бахтин М.Слово в поэзии и в прозе // Вопросы литературы. — 1972. — № 6; Волошинов В. Н.Марксизм и философия языка. — Л., 1929 (в особенности раздел третий).
64
Бахтин М.Слово в поэзии… — С. 67, 69.