А время она проводила плохо. Единственным обществом Авроры была ее невестка, Эмилия Шатирон, нежная, добрая, но уходившая к себе уже в девять часов вечера, в то время когда Аврора шла в свой будуар писать или рисовать. В соседней комнате посапывали во сне дети. Соланж была все той же пышущей здоровьем толстушкой; Морис учился хорошо, мать начала учить его писать. Ипполит и Казимир почти всегда были в отлучке, развлекаясь со своими дамами. Такое застойное существование не могло продолжаться. У госпожи Дюдеван созрело решение увидеться в Париже с маленьким Жюлем. Все больше и больше супружеская жизнь казалась ей бессмысленной. Стать самой собой она может, только сбежав отсюда.

Что могло ее удержать? Вера? Она сохранила веру, но ту, которая разрешала любить. Нравственность? Это было время, когда самые серьезные сен-симонисты проповедовали законность наслаждения. Великие художники-реформаторы учили тому, что «священная фаланга», приветствующая дерзкие опыты, должна презирать буржуазные условности. Умная молодая женщина хотела следовать лучшим людям своего времени. Ее муж? У него были любовницы, и Аврора считала недопустимым, чтобы такая свобода была односторонней.

Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану, 3 декабря 1830 года:Вам хорошо знакома моя жизнь дома; вы знаете, что ее трудно перенести. Раз двадцать вы мне говорили, что удивляетесь, видя меня утром веселой после того, что накануне мне наносили такие удары. Есть предел всему… Отыскивая что-то в секретере Казимира, я вдруг нахожу пакет на мое имя. У этого пакета был очень официальный вид, что меня поразило. На нем была надпись: вскрыть только после моей смерти. У меня не хватило терпения ждать, когда я стану вдовой… Раз пакет адресован мне, значит я имею право вскрыть его, не совершая нескромности; и так как мой муж находится в добром здоровье, я могу прочесть хладнокровно его завещание. О боже! Ну и завещание! Одни проклятия, больше ничего! Он собрал тут все свои взрывы злости, всю ярость против меня, все свои рассуждения о моей развращенности, все свое презрение к моей сущности. И это он оставлял мне как залог своей нежности. Мне казалось, что я сплю! Ведь до сих пор я всегда сознательно не замечала его презрения ко мне. Чтение этого письма пробудило, наконец, меня от сна. Я сказала себе, что жить с человеком, у которого нет ни уважения, ни доверия к своей жене, — все равно что надеяться воскресить мертвого. Мое решение было принято, и могу сказать уверенно — бесповоротно…

Не откладывая ни дня, она объявила свое непоколебимое решение: «Я хочу получить пенсион, я еду в Париж: дети останутся в Ноане». Казимир был потрясен твердостью своей жены. У нее была железная воля Мориса Саксонского и его способности к стратегическим уловкам — ведь она требовала того, чего ей не хотелось, У нее не было никакого желания оставить своих детей, оставить Ноан и даже своего мужа. Шесть месяцев в Париже; шесть месяцев в Ноане; три тысячи франков пенсиона; взамен она обещала сохранить видимость брака, если ее требования будут приняты. Они были приняты.

Осталась нерешенной судьба детей. У Авроры было намерение взять в Париж «свою толстушку дочку», как только она наладит вопрос о квартире и вопрос материальный. Три тысячи франков — не так много для той, которая любила давать и не любила считать: значит, ей придется зарабатывать деньги; она нисколько не сомневалась, что добьется этого — станет ли она художницей, станет ли писательницей или будет расписывать табакерки. Что касается Мориса, то отец предполагал определить его в Париже интерном, но он был еще слишком юным и хрупким для этого. Он нуждался в воспитателе, и Аврора хотела, чтобы этим воспитателем стал Букуаран: «Если вы будете в Ноане, — писала она ему, — я могу спокойно дышать и спать; мой сын будет в верных руках, его образование будет налажено, за его здоровьем будут наблюдать, его характер не будет испорчен ни излишними уступками, ни чрезмерной строгостью». Правда, Казимир Дюдеван был не особенно любезен; но разве графиня Бертран была любезнее? Генерал Бертран был назначен директором Политехнического училища, и его семья предложила Букуарану быть наставником детей и жить в Париже; но разве благодарность женщины, нежность матери не стоит ничего? «Я не бессердечна, вы это знаете, я сумею выразить вам свою признательность». Жюль Букуаран, как и все молодые люди, был пленен госпожой Дюдеван. Последняя фраза открывала перед ним восхитительные перспективы. Он согласился; вскоре он стал настойчиво уговаривать ее поехать вместе с ним в Ним, где проживала его семья, но она пустилась на уловки. Она обязана, говорила она, щадить своего мужа и не возбуждать в нем заранее подозрения в отношении будущего наставника. «До самой смерти я вас буду мучить выражением своей благодарности и неблагодарностью. Понимайте, как хотите, — как говорит мой старый кюре…»

Аврора Дюдеван — Жюлю Букуарану:Хочу сказать вам, к каким глупейшим выводам пришли, видя вас так часто со мной, видя мое непринужденное обращение с вами. Знаете ли вы, что эта женщина, полусмеясь, полусерьезно, утверждает, что я настоящий Дон-Жуан в юбке… Никогда еще погибшая женщина не посылала в адрес порядочной женщины столь язвительных стрел… В Париже, в Бордо, в Гавре — всюду у меня любовники… Развратить вас было для меня еще одним развлечением…

После водворения в Ноане наставника ничто уже не удерживало там Аврору. Один только Ипполит пытался помешать ей уехать. Остроумный пьяница, выпив, становился необычайно чувствительным; ночью он, рыдая, явился в спальню сестры: «Ты думаешь, что сможешь прожить в Париже с ребенком на двести пятьдесят франков в месяц? — сказал он ей. — Довольно забавно! Ты же не имеешь представления, сколько стоит цыпленок! Ты приедешь назад через две недели с пустыми руками». — «Ну и что ж, — ответила она, — я попробую». Действительно, у этой богатой наследницы, законно ограбленной мужем, не было ни гроша в кармане. Но она надеялась, что отвоюет еще и своих детей, и свое состояние, и свой дом. Она не для того шла на богемную жизнь, чтобы избавиться от хозяйственных забот. «Я не принадлежу к тем великим умам, которые никогда не спускаются с облаков». Она любила варить варенье и сажать капусту. Романтичная в своем стремлении разбить привычные устои, она была буржуазкой по своей любви к Ноану и к домашнему уюту. Она с удовольствием присвоила бы себе это изречение: «Действительно, необыкновенный человек — это самый обыкновенный человек». Шить, готовить, стирать — ничто не пугало ее, но она хотела это делать для любимого человека.

Узнав о предстоящем отъезде жены, Казимир рыдал. «Теперь он плачет обо мне, — сказала она, — тем хуже для него! Я доказала ему, что не хочу быть бременем для кого-либо, а хочу быть подругой — желанной, любимой…» Она надеялась, встретясь в Париже с милым и веселым Сандо, стать для него и любовницей, и хозяйкой, и матерью. После замужества она впала в летаргический сон. Теперь она начнет жить: «Жить! Как это чудесно, как хорошо! Несмотря на все горести, на мужей, заботы, долги, родных, пересуды, несмотря на пронзительную грусть и скучные сплетни! Жить — это опьяняет! Это счастье! Это небеса!»

4 января 1831 года госпожа Дюдеван покинула Ноан. Она испытывала радость оттого, что завоевала свободу, и печаль оттого, что оставляет своих детей. Морис плакал, но его утешило обещание прислать ему костюм солдата национальной гвардии с ярко-красным кепи.

Часть третья

Жорж Санд

Разве нас увлекает чувственность? Нет, это жажда чего-то совсем иного. Это мучительное желание найти истинную любовь, которая всегда манит и исчезает.

Мари Дорваль
Жорж Санд i_004.png

Глава первая

Два великих провинциала в париже

Она приехала измученная и замерзшая: дверца дилижанса плохо закрывалась. Взволнованный Жюль Сандо в Париже предупредительно встретил ее и отвез в квартиру Ипполита Шатирона на улице Сены в доме № 31. Около них сразу же собралась небольшая группа беррийцев: студент юридического факультета, журналист и пылкий республиканец Феликс Пиа, известный тем, что еще до «трех славных дней» заменил в одном зале для банкетов бюст Карла Десятого бюстом Лафайета, — подвиг, доставивший ему мимолетную славу; студент-медик Эмиль Реньо — наперсник и друг Жюля Сандо; гигант Флёри с пышными усами; основатель беррийского клуба в Париже Габриэль де Плане и самый богатый человек всей ватаги — Гюстав Папе по прозвищу Милорд, плативший всегда в театре за леденцы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: