Обязанный вращаться с 1834 года в придворном кругу, Пушкин встречается здесь с голландским посланником Геккерном, который слыл остроумнейшим из петербургских дипломатов и аморальнейшим из людей.

В своих записках Нессельроде, начинавший дипломатическую деятельность в Голландии, называет среди виднейших представителей нидерландской аристократии и род Геккернов. Они принадлежали к консервативной партии «оранжистов» — сторонников Оранской династии, относившихся с презрением и ненавистью к народной партии республиканцев.

Посланник был известен своими извращенными инстинктами и распутной жизнью, требовавшей постоянных трат. Недостаток в наследственных рентах и крупных окладах «больших» послов рано заставил его обратиться к одной из традиционно-национальных добродетелей — к торговле. Сохранившиеся в архивах внешней политики документы красноречиво повествуют о широких деловых оборотах нидерландского посланника и о его выдающейся коммерческой сноровке, переходившей подчас в настоящую контрабанду.

С 1834 года Геккерн стал появляться в обществе с молодым красавцем французом Жоржем Дантесом, преданным сторонником Бурбонов. Он эмигрировал из Франции после Июльской революции и искал по свету фортуны. Его испытанный легитимизм обеспечил ему блестящую карьеру в Петербурге.

«В 1834 году император Николай собрал однажды офицеров кавалергардского полка, — сообщает один из очевидцев этой сцены, — и, подведя к ним за руку юношу, сказал: «Вот ваш товарищ! Примите его в свою семью, он постарается заслужить вашу любовь и, я уверен, оправдает вашу дружбу». Это и был Дантес…»

Такая рекомендация обеспечила безвестному роялисту выдающееся положение в придворном Петербурге, хотя чрезвычайный способ его производства в офицеры вызвал некоторое возбуждение в войсках. «Барон Дантес и маркиз де-Пина, два шуана, — будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет», — отметил Пушкин в своем дневнике 26 января 1834 года.

Блестящий кавалергард начинает бывать в петербургских салонах, где встречается с Пушкиными и увлекается Натальей Николаевной. Осенью 1835 года его светское поклонение знаменитой красавице перерастает в страсть и вскоре вызывает ответное чувство. «Он смутил ее», — говорил Пушкин своим друзьям, а в момент развязки писал Геккерну о том «волнении, какое она, быть может, испытывала перед этой великой и возвышенной страстью». Многочисленные враги независимого «сочинителя» стремятся использовать создавшуюся ситуацию и очернить имя первого поэта России оскорбительной сплетней. «Жизнь таит в себе горечь, от которой она становится отвратительной, — писал Пушкин уже в конце 1835 года Осиповой, — а общество — это мерзкая куча грязи».

На одном из зимних балов 1836 года состоялось «между двумя ритурнелями кадрили» решительное объяснение между Пушкиной и Дантесом. Мы узнаем об этом из опубликованных недавно писем Жоржа Геккерна к голландскому посланнику, находившемуся в то время в заграничном отпуске.

Как оказывается, Наталья Николаевна заявила Дантесу: «Я люблю вас, как еще в жизни не любила, но никогда не просите у меня ничего, кроме моего сердца, ибо все прочее не принадлежит мне и я могу быть счастливой, только выполняя мой долг, — пожалейте же меня и продолжайте любить меня всегда так же, как любите теперь, и мое чувство будет вам наградой».

Письмо это, впервые опубликованное лишь через сто десять лет после смерти Пушкина, несомненно звучит, как запоздалое оправдание Натальи Николаевны: оно раскрывает в ней способность жертвовать своим чувством во имя высших моральных требований. Эта «кружевная душа», как называли ее салонные острословы, на самом деле глубоко понимала долг верности великому человеку, с которым соединила ее судьба.

Но рост светских толков вокруг «семейной истории» Пушкина все более задевает впечатлительного поэта. В момент написания Дантесом своих конфиденциальных писем к Геккерну, то есть к концу бального сезона 1836 года, великосветский Петербург усиленно занят его необычайным романом. 5 февраля на балу у посланника Обеих Сицилии князя ди-Бутера все гости обратили внимание на неумеренные ухаживания «молодого кавалергарда» за женою поэта. Ход событий задолго до конца намечал неизбежную трагическую развязку.

С новой силой сказывается потребность поэта «бежать из Петербурга». Двор, царь, III отделение, цензура, церковь, министерства нерасторжимым кольцом сомкнулись вокруг рабочего стола писателя, на котором не переставали расти рукописи о Вольтере, Радищеве, Пугачеве, вызывающие столько настороженности и вражды в официальных кругах. Тяжелым стоном звучит уже в 1834 году одно из поздних посвящений Пушкина его жене: «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит!..» Лейтмотив долголетних переживаний поэта начинает звучать здесь глубоким страданием:

Давно, усталый раб, замыслил я побег…

Но осуществить его было нелегко. Пушкин был скован сложными отношениями с кредиторами и ростовщиками, своим придворным званием, государственной службой, великосветским бытом, «вниманием» Бенкендорфа и «ласками» Николая. Эта цепь оказалась нерасторжимой.

Личные огорчения усугубляются ростом материальных трудностей.

Пушкин в своей житейской обстановке был настоящим стоиком; комната его была рабочей мастерской: никаких ненужных украшений — простой рабочий стол, скромные книжные полки. Но после женитьбы, поселившись в Петербурге, он оказался вынужденным поддерживать в своем быту принятую в высшем дворянском кругу «роскошь». Он снимал квартиру в десять комнат, с конюшней, каретным сараем, сеновалом, винным погребом. Семью обслуживал многолюдный штат прислуги, не меньше чем в двадцать душ. Необходимо было постоянно делать займы и искать средств.

Несоответствие петербургского бюджета Пушкиных с фактической цифрой их доходов неуклонно вело семью к денежной катастрофе. В своих письмах Пушкин со всей трезвостью расценивает свое материальное положение, указывая на необходимость отъезда из Петербурга, чтобы прекратить несоразмерные расходы, которые готовят ему в будущем нищету и отчаяние. Запутанность дел вызвала в 1836 году небывалый наплыв бесчисленных счетов от мебельщиков, портных, каретников, книгопродавцев, из модных лавок, английского магазина и пр.

С начала 1836 года Пушкину приходится обращаться к ростовщикам: 1 февраля закладывается белая турецкая шаль Натальи Николаевны за 1 250 рублей, 13 марта — брегет и кофейник, что свидетельствует уже об остром дефиците. «Деньги! Деньги! нужно их до зареза», — писал Пушкин 27 мая Нащокину. В таких тяжелых условиях создавался «Современник» и заканчивалась «Капитанская дочка».

Глубокая грусть охватывает поэта. Все чаще возникает воспоминание об ушедшем друге Дельвиге — ощущение, выраженное еще в стихах 1831 года («И мнится, очередь за мной, зовет меня мой Дельвиг милый…»).

В конце марта Пушкин посещает мастерскую скульптора Орловского, бывшего крепостного, ставшего учеником Торвальдсена. Поэт осматривает его собрание статуй и любуется мощными фигурами современных полководцев, вызывающих его сжатую и выразительную характеристику:

Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов.

В этом собрании изваянных богов и героев его охватывает тоска по исчезнувшему другу:

…меж тем в толпе молчаливых кумиров
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет;
В темной могиле почил художников друг и советник.
Как бы он обнял тебя! Как бы гордился тобой!

Все лето 1836 года Пушкины прожили на Каменном острове, в модном дачном месте на Черной речке. Поблизости, в Новой деревне, стояли лагерем кавалергарды. В помещении Минеральных вод устраивались балы, в каменноостровском театре шли французские спектакли. Наталья Николаевна и сестры Гончаровы были окружены привычным петербургским обществом. Дантес продолжал первенствовать в летних развлечениях и своей преданностью красавице Пушкиной занимать внимание праздных сплетников и настороженных врагов поэта.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: