Шафаров, показывая пальцем вниз, сказал срывающимся голосом: «Сработала та, дальняя, я чуть не наложил…» — «Чего ты суетишься, Шафаров? — спокойно проговорил Горов. — Наверное, собака или коза. Утром посмотрим».
Заснуть Митя больше не мог, хотя знал, что до смены еще часа два. Била нервная дрожь, и он никак не мог ее унять. Ворочался, стараясь забыть обо всем и уснуть, но так и не сумел — выбрался из укрепления.
— Проснулся уже? — удивился Шафаров.
— Да, не спится.
— Странно, у молодого — бессонница. Ну, тогда постой за меня, — и Шафаров нырнул в черную дыру укрепления.
Митя уселся на корточки рядом с Герой. Маляев сидел, прислонившись к стене, и смотрел в одну точку остекленевшим взглядом.
— Ненавижу! — произнес Гера так громко, что Митя испугался, как бы не услышал не успевший заснуть Шафаров. Но за стеной было тихо.
— Я за тебя здорово боялся, когда танцевали. — Митя положил руку Гере на плечо. — После тревоги не смог заснуть, подумал, что ты всех кончишь, пока спим.
— Да никого я не кончу! — захныкал Маляев. — Я в жизни никого пальцем не тронул. Я лучше себя убью. Возьму и застрелюсь! — сказал Москвич, все так же глядя в одну точку темного пространства над гребнем, и щелкнул предохранителем. Митя вскочил, схватился за ствол и с силой дернул на себя.
— Отдай!
Москвич разжал пальцы, и Митя полетел на землю. Он вскочил и дал Маляеву пощечину. Из укрепления донесся голос Горова: «Что у вас там за мордобой? Несите службу как положено. Утром выясните отношения». Москвича будто дернуло током; он поднялся и нервно заходил взад-вперед, шебурша мелкими камешками. Митя увидел, как у ног Москвича поднялись клубочки пыли. «Ему больно ступать, — догадался Митя. — Наверное, ноги совсем сгнили». Он подошел к Москвичу и заговорил, стараясь увидеть его глаза:
— Прости, Гера, я не хотел. Нельзя же так распускаться! Тебе достается немногим больше остальных, а ты закатываешь истерики, — неожиданно жалость прошла. — Почему я должен терпеть твои истерики? Я такой же, как ты, бесправный чижик! Если хочешь, капризничай перед стариками, а не передо мной. — Он повернулся и зашагал прочь. Под ноги ему попался автомат Москвича, он отпнул его.
— Митя! — Москвич догнал его. — Ты пойми, я не капризничаю. Не могу больше! В Союз хочу! Иногда думаю, пусть лучше ранят — в госпиталь попаду, но в Союз, а там уж зацеплюсь, останусь как-нибудь.
Митя остановился и покрутил пальцем у виска.
— Идиот! — внезапно он вспомнил, что думал так же на второй день рейда.
— Сделай для меня доброе дело, — Москвич перешел на шепот, хотя они были далеко от укрепления. — Прострели мне руку.
— Что-о?! — Митя схватил Москвича за ворот.
— Откроем стрельбу, скажем, что душманы, никто не узнает, — заторопился Москвич, отворачиваясь от удара.
— Ну, гнида! — Митя выпустил Москвича и зашагал к укреплению. Он уселся лицом к кишлаку, чтобы не видеть сутулую фигуру Москвича.
«Каков сучонок! Мы, значит, будем под пулями ползать, а он в госпитале до дембеля тащиться. Ну, сволочь! Как его в учебке-то терпели, гада!»
Митя просидел так, не видя перед собой ничего, кроме темных пятен нарастающего гнева, пока Москвич не ушел будить Рожина. Не дожидаясь, пока заспанный Рожин вылезет и заговорит с ним, Митя поднялся на гребень и всю оставшуюся ночь вышагивал по нему, как образцовый солдат, вызывая у Рожина недоумение.
Никакой банды ночью не было.
Опять потянулись похожие один на другой дни охраны. Ночью Митя стоял на посту, утром щелкал вшей и дремал, пока не просыпались старики, потом — завтрак из перловки и тушенки, и они с Москвичом и Кадчиковым отправлялись вниз на броню за водой и обедом. Ни с тем, ни с другим Митя не разговаривал.
Внизу приходилось ждать, пока сварится суп, и он за это время успевал умыться под шлангом водовозки, сходить к Вовке, которому сильно доставалось от стариков «за халяву» на броне. Они сидели с Вовкой в «бэтээре», курили и болтали до тех пор, пока кто-нибудь не шугал их оттуда.
А потом часовой подъем на гору с горячим термосом за плечами, в котором бултыхался жидкий суп, и целых полдня вынужденного одуряющего безделья под беспощадным солнцем и выполнение идиотских унижающих приказаний.
На четвертый день старики истощили свои запасы издевательств и перестали их трогать. Они лежали под ковром, дурели от жары, пели песни, потели и время от времени просили пить; иногда по вечерам забивали косячок.
Через неделю жизнь потеряла всякий смысл. Митя знал, что он будет делать завтра, послезавтра; порой ему казалось, что время остановилось и впереди — ничего, кроме бесконечной смены дней и ночей. Теперь ему стало лень умываться под шлангом, даже разговаривать с Вовкой, даже возненавидеть все окружающее было лень.
Пропал аппетит. Митя разогревал свою банку каши, ковырялся в ней ложкой, подносил ко рту, но есть не мог, его тошнило от одного запаха.
Горов предложил сходить в кишлак без ведома взводного — набрать фруктов, набить курятины. Все загорелись этой идеей. Решили идти прямо с утра, пока духи еще спят, а на посту оставить двоих для прикрытия. Горов сказал, что на этот раз из молодых пойдет Москвич. Митя расстроился, что его не берут, но потом вспомнил тяжелый котел с рисом и проситься не стал. «Может, оно и к лучшему, высплюсь, пока они ходят».
Вечером он почувствовал жар: горели лоб и щеки, губы высохли и потрескались, приходилось их все время облизывать. Кроме того, заболел живот. «Этого еще не хватало! Хорошо хоть в кишлак не идти. Отлежусь, может, легче станет». Всю ночь его тошнило, и впервые стоять на посту было холодно даже в бушлате.
Взошло солнце. Митя долго сидел под ним и никак не мог согреться. Когда прошелестела первая пуля, он даже не понял, что происходит. Вторая пуля выбила верхний камень укрепления. Митя прыгнул за стенку и, приладив автомат в бойницу, дал наугад короткую очередь. Оттуда ответили: из стенки посыпались крошки. «Метко бьют, гады! Хорошо, что мы стенку переложили». Проснулись старики и пошли палить из всех бойниц короткими и длинными очередями. Потом все стихло, и в этой оглушающей неожиданной тишине раздался голос Горова: «Кончайте стрелять, все равно пальцем в небо попадете».
В кишлаке было тихо. Минут через пять вылез Шафаров и так сладко зевнул, что сразу захотелось спать. «Все, обломали нас духи. Хотел бы я посмотреть на того дурака, который после такой утренней зарядки…» — Шафаров не договорил — над его головой прошли пули, расплескав камни на гребне. Он пригнулся и на четвереньках заполз назад.
Они просидели так несколько часов. Стоило только кому-нибудь высунуться, как начиналась стрельба, и пули щелкали по камням укрепления. Митя маялся на солнцепеке, обливаясь потом, и страдал от непрекращающейся боли в животе, а остальные сидели под пологом и время от времени орали, что эта баня им надоела и пора прищучить духов «вертушками». Пыряев на их пост идти побоялся, но из-за гребня прокричал, что наведет на кишлак минометчиков, а «вертушек» пока свободных нет — все на операции.
Минометы действительно заработали очень скоро, и, хотя из-за зелени увидеть, куда попадают мины, было невозможно, духи скоро успокоились.
— Ура, мужики! Душманы ушли! Вылезай на белый свет! — из укрепления выбрался Горов и завертелся в дикой пляске, высоко подбрасывая панаму. — Молодые, бегом готовить завтрак и обед одновременно. Хочу жрать, жрать, жрать!
Митя поплелся к вещмешку, где лежала тушенка. Горов остановил его:
— Ты, Шлем, ходишь, словно в штаны наложил. Посмотри-ка мне в глаза, — Горов дотронулся рукой до Митиного лба. — Живот болит?
— Болит.
— А понос есть?
Митя утвердительно кивнул:
— Температура вчера поднялась, а понос уже третий день.
— И ты молчал три дня! А если по твоей милости мы теперь заболеем желтухой или дизером? Да знаешь, что за такие вещи делают?
— Я хотел как лучше, думал, пройдет.
— Ладно, — Горов хлопнул Митю по плечу. — Ты парень крепкий, не нюнишь, но сказать надо было. Пойдешь с Кадчиковым и Маляевым на броню и покажешься врачу. Если он тебя там оставит, не дрыгайся, на гору не лазь.