Любопытно в этом отношении сравнить Вико с Фрейдом и Юнгом. Вико интерпретирует сексуальные символы в терминах социальных отношений, тогда как после Фрейда в западной науке едва ли не утвердилась противоположная тенденция. Рационалистический социологизм Вико в интерпретации мифологии резко расходится и с так называемой «аналитической психологией» К. Г. Юнга, который вслед за немецкими романтиками сводил всю духовную жизнь общества к комбинациям мифологических «архетипов». Таким образом, можно констатировать два принципиально противоположных подхода к мифологии: научно-рационалистический, усматривающий в мифах отражение реальности, и философско-мистический, согласно которому реальная история должна объясняться из мифологии, а не мифология из реальной истории. Вико примыкает к первому подходу, который через Фейербаха ведет прямо к Марксу, к материалистическому пониманию истории.

Конец «героической» эпохи был также концом древних аристократий и переходом к «народной свободе». Вехой на этом пути был «второй аграрный закон», вошедший в состав законодательства XII Таблиц. Согласно этому закону была упрочена собственность плебеев на занимаемые ими участки земли. Это способствовало усилению экономической активности плебеев; у многих из них начали скапливаться значительные богатства, что позволило им успешно соперничать с патрициями на всех поприщах. С течением времени плебеи добиваются прав сначала в частноправовой сфере, а затем и в области публичного права. Окончательно закрепляют их победу, как думает Вико, два закона: Публилия Филона в 339 г. до н. э. и Петелия — Папирия в 326 г. до н. э. Первый закон включал в себя три различных постановления. Согласно ему были объединены трибутные комиции, где заседали плебеи и выносили свои решения, с центуриатными, где заседали патриции. Закон Публилия постановлял, что решения трибутных комиций общеобязательны и что, следовательно, в центуриатных комиссиях не могут быть предложены законы, противоречащие им. Тем самым было устранено наметившееся к этому времени в Риме двоевластие. Традиция называет Квинта Публилия Филона диктатором. Как известно, диктатора тогда назначали в чрезвычайных обстоятельствах, например в периоды крайней военной опасности. Ничего подобного в этом году историографическая традиция не отмечает. Чем же тогда объяснить титул Филона? Вико предлагает свое объяснение: постановления Публилия были равносильны государственному перевороту, в городе происходили большие волнения и беспорядки (см. 3, 69).

Закон Петелия — Папирия отменял долговое рабство, в которое патриции могли обратить плебеев за неуплату ценза. С этого момента вообще ценз стал уплачиваться непосредственно в государственную казну («эрарий») и тем самым действительно стал опорой демократического строя. Таким образом, старинная легенда о цензе как основе народной свободы обретает историческую истинность, однако это не относится к реформе Сервия Туллия. Только закон Петелия — Папирия окончательно завершил процесс изменения социального значения ценза, который первоначально возник как опора аристократического строя и только в ходе вековой борьбы плебеев за равноправие превратился в юридический институт демократии. Плебеи освободились от личной зависимости, и тут уже окончательно богатство взяло первенство над происхождением. Хотя внешние атрибуты аристократической республики продолжали существовать и далее (сенат, консулы и т. п.), они воистину наполнились новым содержанием, что ускользнуло от взгляда многих позднейших историков или неправильно было ими истолковано. В их числе оказался и знаменитый государствовед Жан Воден (1530–1596), который считал, что в древности Рим был народной республикой и лишь форма правления в нем была аристократической. Но с точки зрения Вико, аристократия, как мы уже говорили, была не только формой правления, но обладала социальным содержанием. Воден же и многие ему подобные просто просмотрели процесс изменения социального строя в Риме, не поняв, что новый тип государственности только приспособил для своих целей некоторые институты аристократического строя. Иначе говоря, у Вико совершенно иной критерий определения формы государственности: не узкоуправленческий, а, можно сказать, интегрально-социологический. К его собственной доктрине, стало быть, нужно относиться точно так же, как он сам относится к аристократическим институтам Рима, ставшего демократическим: форма старая, а содержание новое.

Традиционная последовательность форм правления зафиксирована в истории политической мысли давным-давно, по крайней мере со времен Платона и Аристотеля. Отсюда и соблазн, который не раз давал себя знать среди истолкователей Вико, — рассматривать «новую науку» как учение о смене политических форм в античности. Мы уже убедились, что этого делать нельзя и что для Вико «аристократия», «демократия», «монархия» не политические понятия, а социологические категории. К тому же Вико настаивает на совершенно определенной последовательности смены этих форм — от аристократии через демократию к монархии, и никак иначе. Здесь он снова смело бросает вызов историографической традиции, принимавшей за истину «преданья старины глубокой». Согласно легендарным представлениям, порядок форм правления был совсем иной: монархия — тирания — демократия — аристократия. В легендах основание государств всегда приписывалось какому-либо необыкновенному герою-законодателю, за которым следовали, правда в небольшом числе, образцовые правители. Таковы, например, первые «совершенномудрые ваны» конфуцианской историографической традиции в Китае. Применяя «новое критическое искусство», Вико приходит к выводу о том, что образ совершенномудрого законодателя представляет собой в буквальном смысле слова анахронизм, вызванный тем, что теперь называется «проекцией» — проекцией позднейшей философской мудрости на те времена, когда таковой не могло существовать. Он развенчивает легенду о «недостижимой мудрости древних», «о золотом веке», с которого якобы началась человеческая история. Грубое, устрашающее суеверие, деспотизм и крайняя жестокость — вот характерные черты нарождающегося человеческого общества.

При объединении патриархов в вооруженные правящие сословия кровавые обычаи прошлого не могли исчезнуть по мановению руки образцово-показательного правителя. Наоборот, гораздо естественнее предположить постоянные рецидивы кровавых распрей после установления первоначальной государственности. В римской истории находим подтверждение этому в рассказе о свержении Тарквиния Гордого. Прекраснодушная историографическая традиция (речь идет, разумеется, о начале XVIII в.) привыкла считать, что устранение Тарквиния положило начало римской свободе. На самом деле это означало, как думает Вико, всего лишь свободу для патрициев, для «господ», по его собственному выражению, страдавших от тирании одного из «своих», не пожелавшего делить власть с остальными. Иначе говоря, это была тирания на почве аристократической государственности. Поэтому изгнание тирана лишь обнажило общий принцип существовавшего тогда государственного устройства, но ничуть не изменило самого этого принципа.

Историков сбивали с толку встречавшиеся в древних источниках слова «народ», «царь», «свобода». Они простодушно вкладывали в них тот смысл, который получил распространение в их собственную эпоху. В те далекие времена, когда патрицианское восстание изгнало Тарквиния, слово «народ» относилось только к «благородным» и о свободе шла речь только по отношению к ним, ибо плебеи тогда людьми еще не считались, а «царь» тогда был только первым среди равных, хотя и обнаруживал поползновения стать деспотическим властителем, что, впрочем, было вполне естественно для людей того времени с их «героическим» самомнением. Учреждение консулата и было ответом аристократии на опыт тирании (3, 286–289).

Рассуждения Вико — блистательный пример подлинно исторического мышления, пример потомству, которое, увы, достаточно часто отдавало дань искушению перекроить прошлое по меркам своего времени! Конечно, для людей, воспитанных в духе исторического материализма, обнаружение социально-классового подтекста таких понятий, как «народ» или «свобода», не составляет открытия. Нужно, однако, постоянно учитывать «климат мнений» в XVIII столетии, чтобы в полной мере оценить новаторство нашего автора. Вико придает такое большое значение «борьбе сословий» за равноправие, что нелегко удержаться от искушения причислить его к плеяде провозвестников учения о классовой борьбе. От такого вывода удерживает лишь то обстоятельство, что острота социального анализа у него уменьшается при переходе к описанию наступления «народной свободы» и последующих политических перипетий. Не то чтобы у него исчезают рассуждения о беспощадном соперничестве за овладение властью — мы увидим, что всего этого у него по-прежнему предостаточно. Нет, дело в том, что Вико перестает фиксировать связь между политической борьбой и имущественными интересами сословий. Ему кажется, что устранение аристократического строя создало общество «распыленных», частных интересов, борьба которых отныне и предопределяет динамику исторического процесса. Тут выступает на поверхность слабость экономических воззрений Вико. Хотя он отвел немало места «поэтической экономике», т. е. организации хозяйства в древнейшую пору человеческой истории, ему осталась совершенно непонятной специфическая природа экономических отношений нарождавшегося капитализма. В этом отношении он разделял «юридические иллюзии» (Маркс) домарксовского способа мышления. Социологический анализ фаз развития «героического» периода человеческой истории сменяется поверхностно политическим рассмотрением «века Людей».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: